Ежедневные рутинные дела — проснуться, совершить омовение, поставить на газовую плиту чайничек, чтобы вскипятить воды на одну чашку чая и выпить ее в одиночестве, — как это невыносимо! Продолжать жить, когда столько людей вокруг умерли, — жить без матери, без детей, без Гангадьяра… Все стало каким-то странно далеким: его стареющее лицо в зеркале, старый дом, даже сливовые деревья во дворе. Знакомые с детства улочки хранят воспоминания, которые, кажется, больше не принадлежат ему. В домах соседей траур: старый Амин–хан-сахиб оплакивает внука; погиб Рамдас, погиб Имран. Ветер до сих пор еще гоняет пепел с пожарищ. Он находит горстки пепла повсюду: в трещинах цемента во дворе, между корнями деревьев на улице. Он буквально дышит смертью. Разве может исцелиться сердце в мире, измученном болью? В этом мире нет места для таких, как он. Нет места для пахнущих хной рук, качающих сонного ребенка, для рук старухи, ухаживающей за садом. И совсем нет места для строгой красоты математики.
Он думает обо всем этом, когда на землю впереди падает чья–то тень. Он сидит во дворе, вяло царапая математические выражения прутиком на пыльном дворе. Он не знает, в чьей руке зажат нож — его сына или религиозного фанатика, — но чувствует, что готов к смерти. Создания, так долго за ним наблюдавшие, увидят ее — и удивятся. Их непонимающее присутствие как–то успокаивает.
Он оборачивается и встает. Перед ним Гангадьяр, его друг, широко раскинувший руки для объятий.
Слезы Абдула Карима льются на рубашку Гангадьяра. И сквозь нахлынувшее чувство облегчения он понимает, что на этот раз не смерть взошла на его порог, но она еще придет. Обязательно придет, он ведь видел. Архимед и Рамануджан, Хайям и Кантор умерли со словами прозрения на устах, а мир был безразличен к этому. Но этот миг бесконечен.
— Слава Аллаху! — говорит Абдул Карим.
ДЖОН БАРНС
НЕСОВЕРШЕННОЕ