Но инженер закрывал на все глаза. Они делали ночью то, что он охотно и сам сделал бы белым днем, если бы это не было против правил. Новая школа — его любимое детище, его гордость.
После того, как со двора исчез огнеупорный кирпич, припасенный все тем же Сидором Мазуре для ремонта дымоходов, пришел черед и цементу, который опять-таки Сидор чуть ли не на спине притащил, чтобы заделать трещину в стене. Испарился один из шкафов. Ускакало кресло из зала заседаний.
Как только удавалось выкроить свободный часок, ребята улепетывали на стройку.
А в старое здание, где когда-то шумело развеселое «заведение» Стефана Майера, где позже, в сороковом, разместились мастерские «Освобожденная Бессарабия», а теперь, в сорок восьмом, была ремесленная школа, — в этот старый дом постепенно прокрадывалась тишина, и настойчиво и упорно его охватывало запустение. Не раз ребята заставали мастера Константина Пержу посреди мастерской, когда он, словно выскочив из колеи, вдруг останавливался, охваченный воспоминаниями.
Этот мастер был любимцем учеников, — всегда с гладким зачесом и ровным, по ниточке, пробором, источающий благоухание, словно он только что встал с парикмахерского кресла, в ладно пригнанном комбинезоне. При нем, казалось, любой день превращался в праздник. Сияющий, доброжелательный, с каждым он находил общий язык, всегда готов был разменять кому угодно словцо-другое, переброситься легкой шуткой, а нет — так просто послушать молча, не ввязываясь в спор, и тотчас незаметно исчезнуть, если спор грозил перейти в ссору. Он ветерком носился по мастерской, по стройке и, казалось, вовсе не был легкой добычей для задумчивости.
И вот его одолели воспоминания.
«…В этом зале меня принимали в члены профсоюза. Восемь лет с тех пор прошло… А вот тут, как раз на этом месте, я смонтировал первый станок. А вон в том углу оборудовал кузню. Притащил из-за тридевяти земель кузнечные мехи, разболтанные, все в заплатах. Собрался весь коллектив „Освобожденной Бессарабии“. Петрика Рошкулец, наш зав, спустился из своего кабинета. Без кепки, причесанный — волосок к волоску, в белой сатиновой рубашке. Он попросил раздобыть шило и дратву, взялся сам за этот бурдюк и не бросил его до тех пор, пока не заштопал все дыры. Всю сажу с него собрал — черен был с головы до ног, только зубы да глаза сверкали…»
Цурцуряну, конечно, тоже мог бы, если б захотел, порассказать о том, что видели эти стены, прежде чем тут обосновались мастерские.
«Вот здесь, — мог бы он сказать, — был парадный вход в вестибюль, а тут — салон для девочек…»
Но возчик не предавался, подобно Пержу, воспоминаниям. Не похоже было на то; напротив, он работал с удвоенным, почти отчаянным напряжением. Грузил, разгружал, яростно гонял своих лошадок вокруг всего разбитого бомбами квартала от бывшего заведения Майера к новой школе, от новой школы к бывшему заведению.
Глядя на рвение, с каким он работал в эти дни — всаживал ли он лопату в глину или вгонял топор в бревно, можно было подумать, что ему хочется стереть с лица земли это самое заведение так, чтобы следа не осталось, чтоб никто и места не нашел, где оно стояло…
Сегодня он грузил на каруцу бумажные мешки с цементом. Они кое-где лопнули, и возчик был весь серый, казалось, он с трудом поднимал тяжелые от пыли ресницы. Такой запыленный, с мешком цемента на плечах, он загородил дорогу Софии Василиу и молча стал перед ней.
— А, это вы? — с трудом узнала она его. — Ну, прямо Золушка из сказки! Как дела? Почему не заходите за книжками, как мы уговорились?
— Не больно я по книжкам сохну, — пробормотал он, глядя в землю. — Скажите-ка лучше, это правда, что вы хотите выгнать из школы Кирику… Кирику Рошкульца? Исключить его? Что он, по-вашему, не так смотрит, как надо?
— Пожалуйста, положите мешок, — сказала она, заметив, как набухли жилы у него на руках. — Тяжело ведь так держать!
— Чего он, по-вашему, глазами не вышел? — настаивал возчик, пристально глядя на нее.
— Дело не в этом. Правда, он близорук, но это вовсе не значит, что…
— Покойный Петрика Рошкулец тоже был близорукий!
Эти слова поразили её. Она заметила, что у него дрожат руки, бородка, поседевшая от цемента.
— Ну, положите же мешок, я вас прошу, я не могу смотреть, тяжело ведь…
— Меня-то жалеть нечего, барышня! — Голос возчика раздался словно из глубокого провалья. — На! Если тебе тяжело смотреть!
Он швырнул мешок на подводу, уже нагруженную доверху, подняв облако густой пыли, и снова обернулся к Софии.
— Он тоже был близорукий, Петря, погибший Петрика, — проговорил Цурцуряну сквозь зубы. — Потому-то от него и отделались, не хотели его взять в солдаты, на фронт. И тогда, после этого самого, он вернулся сюда, в мастерские… Войти-то вошел, а вот выйти… Эх, барышня моя милая!..
Он заложил руки за спину и стоял так несколько мгновений. Потом подскочил к каруце, поправил плечом грядку, взял лошадей под уздцы и замахнулся кнутом.
— Постойте, поговорим! — спохватилась София. — Не уезжайте, нам надо поговорить. Непременно надо!
— Некогда. Ждут меня… — пробурчал Цурцуряну, разбирая вожжи.