Но тяжесть не спадает с моей груди. Напротив, становится все ощутимее. Я совсем задыхаюсь. Отчаянным усилием пытаюсь сбросить навалившуюся на меня глыбу, нащупываю в темноте нечто круглое, похожее на большой ком земли. Отпихиваю его, хочу отбросить подальше, но тут догадываюсь, что это чья-то голова. А вот и плечи. Да это же Гришины плечи! Он, конечно! Значит, дополз до меня, да так и заснул на моей груди, бедняга…
— Ай да каланча! Сип тебе в кадык, друг ситный! — добродушно ругаюсь, вспомнив одну из любимых присказок Силе Маковея. — Очухался-таки, взялся за ум… Молодец!
Воркую все в таком же роде. И, приподняв голову Гриши, ласково провожу ладонью по его щекам. Поглаживаю щеки, дохожу пальцами до губ. А они уже затянуты тонкой ледяной пленкой…
Кто-то из нас обнаружил под сугробом готовую яму. Не то начатый окоп, не то пулеметную точку. Повезло — иначе долбить бы нам промерзшую насквозь землю до самого вечера, и то навряд ли справились бы… Скорее всего, тут начали копать землянку, да место оказалось открытым, на ветру, и от затеи отказались. Здесь метель впивается клыками в лицо, обжигает стужей кожу.
Яма коротка: приходится согнуть ноги мертвого, чтобы он поместился. Кисет по-прежнему зажат в его ладони. С трудом отрываю его от пальцев Гриши, думаю, может, отвезу его домой, отдам кому-нибудь из его близких. Но в последнюю минуту засовываю его в карман мертвому.
Ребята засыпают могилу мерзлыми комками, потом забрасывают ее снегом. Ветер срывает с лопат и уносит вдаль серебристую снежную пыль. Вскоре на могиле Гриши вырастает целый холмик. Мы обнажаем головы и долго стоим, глядя на этот холм. Шербан-старший достает торбу с сухарями, божится, что это трехдневный рацион Гриши Чоба, и раздает всем по сухарику на помин души усопшего. Потом все расходятся.
Остаюсь один. Мне трудно отойти. Не могу оторваться от снежного холма, исхлестанного ударами ветра. Но нет, я тут не один. Чуть поодаль стоит, широко расставив ноги и полуотвернувшись, Мефодие Туфяк. Бросив последний взгляд на могилу, он поворачивается, делает шаг… Я ковыляю к нему, тороплюсь высказать ему все, пока совсем не выдохся.
— Это ты убил его, — говорю я спокойно, словно это стало уже общеизвестной истиной. — Могу сказать даже когда. Когда ты отказал ему в дополнительном пайке. Ты хотел убить его и убил.
Он смотрит на меня с каким-то странным любопытством, можно подумать — он жаждет услышать о себе как можно больше подобных открытий. И мне хочется сказать ему многое, но не нахожу слов. Я повторяю одно и то же:
— Ты убил его, ты! Ты! Ты!
Он спокойно протягивает ко мне руку, как это делают, когда хотят застегнуть пуговицу на воротнике товарища или стряхнуть с него ниточку. Он хватает меня пятерней за воротник пальто, сжимает его с такой силой, что у меня спирает дыхание. Воротник душит меня, я не в состоянии прохрипеть ни звука. Затем он медленно приподнимает меня и швыряет на снежный холм.
Я вскакиваю и, шатаясь на своих беспомощных ногах, бросаюсь на него с поднятыми кулаками. Он не сопротивляется, не сторонится, но у меня такое ощущение, словно я бьюсь о бесчувственную стену.
— Ну хорошо, — равнодушно говорит он, словно между нами ничего и не произошло. — Допустим, я убил. Дополнительный паек… А у кого я должен был отнять этот сухарь, чтоб отдать его Чобу? У кого? Подумаешь, велика потеря… Твой Чоб и так был всего лишь трупом. Да и вся ваша братия — сборище дохлых кур. И ты и Кирилюк. Оттого-то и Фукс сбежал от вас, что хотел остаться солдатом.
Он окидывает меня презрительным взглядом, будто решая, надо ли продолжать разговор.
— Маковей — тот, возможно, чего-нибудь да стоил… До того, как пришел к вам. Но вы и его распатронили — на себя стал непохож человек. Вот он сам себя и порешил…
— Лжешь! — кричу я.
— И меня вы тоже хотели бы набить соломой! — невозмутимо продолжал он. — Лично ты бы этого хотел…
— Ложь! — кричу я, придя в себя. — Силе погиб как герой. Ты не смеешь, слышишь?
Он удаляется, сохраняя на лице выражение какой-то странной задумчивости, и вскоре раздается его команда: она звучит по-прежнему требовательно и беспощадно. Я стою растерянный, ошеломленный.
Ведь он снова опрокидывал пирамиду, которую я так упорно возводил в течение долгих месяцев, накапливая аргументы, наблюдения, догадки. И плоды моих вымыслов и психологических изысков, не говоря уж о всяких толках и пересудах…
Вот он только что стоял рядом, — я видел его лицо. Может, оно действительно смугло от загара? И эти руки… Пусть они холеные, белые, но ведь как легко управляются с киркой, ломом! Хриплый голос… Отчего? От криков? Но он ведь редко повышал голос… А может, поэтому и охрип — что не мог накричаться вволю?
Так долго я возводил эту пирамиду. Что же, махнуть на все рукой, отступиться? Или начать все сначала?..