В избе было тепло и чисто. На окнах цвели махровые новгородские герани. И слышно было по утрам, как глухо и уютно бухали в печи разгорающиеся дрова.
В эти дни он ничего не делал, наслаждаясь ленью. Пил молоко, сырые яйца, которые хозяйка приносила прямо из хлева. Яйца были мелкие и грязные, но эта грязь, приставшая к скорлупе, этот присохший куриный помет не смущал Клеквина, будто никогда и не было у него чистой скатерти под руками, граненой солонки с мельхиоровой ложечкой, не было жены и ее мытых-перемытых, ухоженных, холеных рук… Ничего будто бы не было.
Была только заботливая тетя Даша, хрустящая сенная перина, на которой легко было засыпать в одиночестве, был шаткий стол, покрытый старой клеенкой, и закопченные кринки с молоком на этом столе…
Пароход гудел зовуще и сипло, и этот гуд всякий раз начинался с простуженного, безголосого шипенья, в котором зарождался вдруг вопль. Из дома было слышно это нагнетаемое паром шипенье, глубинный гул машины, какие-то всхлипы и стуки отходящего парохода, и долго еще убывали все эти звуки, долго постукивало что-то за окном.
Клеквин лежал под тяжелым одеялом, а на него из угла смотрел с укором какой-то мрачный, почерневший бог.
«А впрочем, это, наверно, не бог, — думал он. — Это, наверно, святой. У бога не было такой бороды: его распяли в тридцать три года».
И какие-то молодые женщины в римских одеждах молитвенно смотрели на него, сцепив свои длинные, хрупкие пальцы на груди. У женщин были бескровные лики, а под одеждой упруго вздымались груди и животы земных кормилиц…
«Боги должны быть красивыми, — думал он. — Как у греков. У них были милые боги и богини, черт побери! Аполлон, Афродита, Диана…»
Слышно было, как ветер бросал порывами в окна мелкий дождь, слышны были шаги хозяйки, ее дыхание.
И вдруг она неслышно вошла по половику в комнату.
— Проснулись? — спросила она, запыхавшись, и все ее маленькое, гладкое, как камушек, лицо зарумянилось в улыбке. Эта улыбка была всюду: улыбались глаза, щеки, лоб и даже, казалось, уши улыбались у этой старой женщины, когда она смотрела на своего гостя. И радостно было видеть это лицо без единой морщинки, которое так странно и так глубоко улыбалось. — А на улице опять дождь, — сказала она. — Поспите…
Его давно уже не встречали так ласково по утрам ни мать, ни жена, а то, что было совсем давно, в детстве, забылось, и он всякий раз теперь удивленно и проникновенно говорил в ответ:
— Спасибо, тетя Даша.
— А пока вы спите, самовар поспеет, и молока я вскипячу. Это вы правильно делаете, что по утрам горячее пьете. А мои-то все холодненького просят, горлышки застужают. А горячее-то молоко горло смягчает… Это хорошо…
И, говоря все это, она славно улыбалась всем своим существом, и было неловко тогда смотреть, лежа в постели, на эту хлопотливую женщину с запыхавшимся и речистым голосом.
Наверно, она никогда не была красивой. Клеквин не спрашивал ее о муже, думая, что тот, вероятно, погиб на минувшей войне, но он понимал того неизвестного солдата, который когда-то полюбил эту женщину с выступающей верхней челюстью, с перекусом длинных, желтых зубов.
— Поспите, — сказала она напоследок… — А я вас тогда разбужу. Чего же вам в такую погоду делать!
— Уеду я скоро, — сказал ей Клеквин. — Не везет мне.
— Так ведь вот! — сказала она растерянно. — Все солнышко было, и тепло было, хорошо… Может, еще и расчистится небо, а то, глядишь, кобыла пегая прискачет.
— Какая кобыла?
— Кобыла-то какая? Зима… снег… Так уж говорится… зима на пегой кобыле… — где земля, где снег. А Коленька мой опять за дровами уехал. Он у меня в работе-то спорый, Николай Николаевич-то мой, спорый… вот пить только много стал… Ну я уж ничего не говорю, он когда выпьет-то, сразу спать ложится. Я уж молчу — два денечка осталось гулять. А там пойдет мой Коленька в армию. А сейчас за дровами уехал, на зиму дров маме хочет заготовить. Вчера машину привез, сегодня, дай бог, — дороги у нас плохие для машины-то… Ох ты господи, надоела я вам со своими разговорами. Вы меня гоните, когда слушать-то не захочется.
— Да что вы, тетя Даша! — сказал Клеквин. — Вы славно так говорите.
— А уезжать-то погодите. Вот с Коленькой вместе и поедете. Отдыхайте. Вот Коленька-то уедет, я совсем одна останусь с внучком со своим. Там, глядишь, солнышко выйдет, поживете.
— Спасибо, тетя Даша, — сказал ей Клеквин.
А она неслышно ушла из комнаты, будто ее и не было тут. Клеквин опять засмотрелся на малиновый закат, на изумрудные камыши, голубое озеро и на женщину с желтыми волосами и подумал, как грустно хозяйке будет одной с пятилетним своим внучком коротать бесконечную зиму в этой просторной и теплой избе, устланной домоткаными половиками. И как тихо здесь будет зимой.
«Ну ладно, — подумал он, — посплю часок. А потом на озеро со спиннингом, а потом… потом видно будет. Опять посплю».