— На койке ты бедовый, — сказала ему мать. — Когда лежишь.
— Тьфу ты! — откликнулся отец. — Была бедовость, да вышла, на койке-то бедовость моя вышла. Молодого себе сыщи.
Мать ахнула, засмеялась и, отворачиваясь, прятала лицо от сына. Она тоже выпила водочки и теперь, охмелев, была расположена к шутке, к веселью.
И сказала своему:
— Постыдился бы, бессовестный, при сыне-то…
А Ивану радостно было слышать вдруг шутки эти — немудреные и грубые, и еще оттого стало радостно, что сам он смущался по-ребячьи от этих родительских шуток. Он похохатывал, барабанил по столу пальцами и, смеясь, одобрял отца:
— Вот, вот, — говорил он смущенно. — Ты за ней гляди, заведет себе хахаля молодого.
А мать смеялась молодо и говорила:
— Ой, Ванька, пьяная я совсем.
Когда он снова выглянул в окно, лошади уже не было у крыльца, а солнце, распарив землю, просматривалось шаром в мутных и влажных, потеплевших к вечеру небесах.
— Счастливый я, мать, человек! — сказал он нежно. — Сам дед, а еще родители живы. Счастливый я, право! А вот скоро совсем буду счастлив, когда вы ко мне с отцом на дачу переберетесь… Да. А сейчас пойду-ка я к молодым! А спать вернусь. Ты приходи туда… и отца тащи.
Мать смотрела на него умиленно, и глаза ее слабые заблестели вдруг обманчивой, слезной благодарностью.
— Как ты сам-то с женой живешь? — спросила она. — Хорошо? Гляжу — упитанный ты.
— Хорошо, — сказал Иван.
— А чего она к нам не приедет?
— Вот приедем теперь за вами. Познакомимся…
— Хоть бы взглянуть на жену-то молодую. Нюра — та рядом была…
— Не надо, — сказал Иван, тронув ее плечо. — Не могу про то вспоминать. Сколько прошло, а не могу… Я ее смерть представляю, глазами вижу, только вспомню… И словно бы я виноватый. Зачем ты о ней?!
Он замялся, нахмурился, опасаясь, что мать не поймет его, но мать засуетилась, стала его выпроваживать ласково, поглаживать по спине, подталкивать. Отец молчал, лежа за перегородкой, которая делила избу на две комнаты, не до потолка, а в полстены от печи до простенка между окон. И вдруг сказал громким, каркающим голосом:
— Мать-то, она всех пугает. Говорит, уподешь, уподешь. Помрешь, говорит, скоро… Всех пугает.
Иван вышел из дому, осторожно пошел по просохшей траве к оплывшей дороге, к грязи, через которую надо было как-то переходить, и было у него тревожно на душе, не мог он никак понять, отчего ж это молчанием встречались все его слова о даче, о переезде на эту дачу, о неприятностях думал он, пробираясь по грязной дороге, и чувствовал он себя гадко, точно ушел, не спросясь и не предупредив никого, с работы и боялся теперь за последствия. Погано было.
Но эти чувства забылись, когда он поднялся к дочери, в большой дом, и когда его усадили за праздничный стол на почетное место.
Игорек, укутанный в пеленки, тихо лежал на широкой родительской кровати, как сверток, возле подушек и, наверное, спал. Кровать была с холщовым кружевным под-вором и, открытая, распахнутая, казалась прохладной под голубым покрывалом и очень приятной для сна. Постаревшие сестры были одеты нарядно, в лучшие свои платья: в зеленое — свекровь, в лиловое — ее сестра. И улыбки не сходили с их довольных лиц.
Опять пришлось выпить за здоровье внука, за его родителей, тетушек и бабушек, а когда пришла старая мать, сказав, что старику довольно и она его оставила дома, все опять налили и выпили за прабабушку и прадедушку.
И пошло веселье. И шум клубился в голове Ивана. Стал он хвастаться и о себе рассказывать, о жизни, и обещал помогать, любить их всех, кто сидел за столом, а больше всего, конечно, Галю, дочку свою, которая родила ему внука — Игорька. Спрашивал то и дело про Генку, забывая, что он на работе.
— Генка-то где? Дайте мне Генку!
Галя выпила тоже чуток и, без того загорелая, смуглая, раскраснелась отчаянно, лицо ее залоснилось помидорной какой-то, сочной спелостью щек.
— Где ж ты так загорела? — спрашивал ее отец. — Доченька?
— Весна ведь, — отвечала она. — А я весной всегда чернею.
Генка вернулся совсем уже ночью. Усталый и худой, с вялой улыбкой, он долго полоскался, намыливался и тихо от усталости просил жену подлить воды в рукомойник, не спешил, а потом, вытертый насухо, с мокрыми волосами и в чистой рубашке вошел в тот сытый и хмельной шум, которым полна была комната. Галя — следом за ним и часы, забытые у рукомойника, сунула ему в руку.
— Вот он, зятек-то наш! — закричал Иван и, обняв его, стал целовать, чувствуя неистребимый, теплый запах масла и железа. — Ну измучился, ну устал! Скорей за стол… Наливайте ему скорее! Откармливайте, смотрите, какой худой.
А на столе уже ждали лафитничек водки и колбаса вареная с водянистыми серыми дырками и крупными кусками сала, духовитая, «домашняя», кусок которой Генка взял в руку и приготовился с улыбкой, глядя на тестя, который речь готовил. Тот любил речи за столом!
Долго еще пировали и чай из самовара пили, Генка уснул, и Иван опьянел вконец, а наутро с трудом припомнил, как его мать вела ночью по улице домой, приговаривая что-то ласковое.