– А в Переславле у вас кто-нибудь есть?
– Нет и никогда не было. Евгений, если вы все еще думаете, что я имею отношение к истории господина Голдберга, то вы ошибаетесь. Если бы Жаворонком была моя мама, то ехать в Переславль-Залесский, чтобы ее найти, не было бы никакой нужды. Понимаете?
Макаров понимал. Пожалуй, из списка подозреваемых Маргариту Романовну можно было исключить. Ну что ж, отрицательный результат – тоже результат. Отпустив костюмершу готовиться к первой репетиции, он спустился в кухню, где уже мыли посуду после обеда, и получил тарелку супа.
Сегодня Татьяна приготовила борщ, и выглядел и пах он так, словно был приготовлен в лучшем ресторане, претендующем как минимум на две мишленовских звезды. Естественно, к борщу прилагались пампушки с чесноком – мягкие, пышные, на два укуса, они таяли во рту. Было так вкусно, что Макаров чуть не урчал от удовольствия. И зачем хоронить такой поварской талант в этакой глуши?
Этот вопрос он, не сдержавшись, задал вслух.
– Так ведь у каждого свое предназначение, свой путь, – спокойно ответила женщина. – Я, когда венчалась, мужу обет перед богом давала: и в горе, и в радости всегда рядом быть.
– А здесь, в усадьбе, это в горе или в радости? – тут же прицепился Макаров.
– В усадьбе, значит, в труде, – спокойно ответила Татьяна. – Муж мой, Миша, человек увлекающийся. Про таких на Руси говорили «запойный». Только он не пьет, а работает так, что себя не помнит. У нас с ним это второй брак. У меня дочь взрослая, в Москве живет, скоро внуков подарит. У Миши тоже с первой семьей не задалось, так случилось, что пришлось ему из Москвы в родной город вернуться. Мы с ним к тому времени уже знакомы были, в церкви встретились. Вот он, когда новое дело начинал, и предложил мне сюда переехать, хозяйкой в этом доме стать. Так что я первое время и жила прямо здесь, в номере на первом этаже, том самом, который вы с Ильей занимаете. У Миши душа была вся израненная. Знаете, как бывает, когда человек сквозь оконное стекло наружу выпрыгивает? Вот и у него душа была вся в таких мелких и сильно кровоточащих порезах.
– И вы его пожалели, значит.
– Сначала пожалела, потом полюбила. Усадьба – для него все. А значит, и для меня. Вот так-то.
– Но вы же в такой глуши живете. Вон, дорогу размыло, вы от всего света оказались отрезаны. Неужели вам не хочется нормальной жизни?
– А какую жизнь вы считаете нормальной? – вопросом ответила Татьяна. – Крыша над головой у меня есть, я не голодаю, любимый человек рядом, до храма недалеко, а если распутица, так бог – он в душе. Одиночество нам не грозит, в доме все время люди. А если, к примеру, в театр захочется, так что до Москвы, что до Ярославля сто тридцать километров всего. Нет, не страдаю я здесь, не мучаюсь, в жертву себя не приношу. А у Миши вся жизнь тут: и озеро, и лес, и дом этот. Вот, еще конеферму они с Игорем купят, будут лошадей разводить, школу откроют, будут детишек учить верхом ездить. Еще у нас в планах реабилитационный центр, чтобы лечить иппотерапией. Нет, хорошо нам здесь, спокойно.
– Да уж куда спокойнее! Гостя убили. Ваш муж прав, шум пойдет, оттока гостей не миновать. Татьяна, вам обоим выгодно, чтобы я как можно быстрее вычислил убийцу. Поэтому расскажите мне все, что знаете.
Губы женщины сложились в тонкую полоску.
– Я бы того, кто это сделал, своими руками удавила, хоть и не по-христиански это. Жадность – большой грех. Кто-то на цацку позарился, человека не пожалел. Вот только я всю голову сломала, кто бы это мог быть. Внешне да на словах все такие приличные, вежливые, обходительные, а внутри… внутрь ведь не заглянешь, у кого там чисто и светло, как на Пасху в горнице, а у кого черно, как в истопленной печи, из которой золу вытряхнуть забыли.
Макарову показалось, что говорит она сейчас о ком-то конкретном, кто крепко обидел то ли ее саму, то ли обожаемого Мишу.
– Люди – вообще странные существа, – продолжала между тем Татьяна со странной горячностью. – Сначала сделают гадость, мелкую, низкую, – все равно что тонущего под воду с головой опустить и держать там, пока воздух не кончится. И ни один мускул у них не дрогнет, дыхание ни на вздох не собьется. А потом вдруг раскаются, начнут душу тревожить, на кусочки ее рвать. А зачем, когда изменить уже ничего нельзя?
Макаров хотел уточнить, что она имеет в виду – чутье подсказывало: речь идет о чем-то, связанном с Сэмом Голдбергом, – но не успел. Послышались шаги, и за перегородку, отделяющую кухню от каминного зала, зашел Михаил Евгеньевич. Вид у него был мрачный и раздраженный.
– Слушай, Тань, ну сколько тебе говорить, чтобы ты не брала с улицы мои инструменты мыть. Я их всегда сам мою. Песком, на озере.
– Да не брала я ничего, Мишенька, – ласково сказала Татьяна, ничуть не напуганная суровостью мужа. – Я же знаю, что нельзя. Я посудомойку со вчерашнего вечера и не разгружала еще. Только сейчас собираюсь, чтобы после обеда заново запустить, можешь сам посмотреть, коли не веришь.