2. Открой все ставни, пусть проветрится помещенье, свет ворвется и озарит все предметы, они вспыхнут, как лужи после дождя, каждая – без дна и без покрышки. И нечего прятаться в книги. Ну хорошо, хорошо, потом, я пока пойду натру хрена к карасям, а потом ты мне расскажешь, чем кончилась вчерашняя киношка. И нечего мечтать о задушевной беседе под золотистым дубом, задрав ноги и уставившись туда, откуда кот должен выйти. Осыпается. Желтые. Вперемешку.
3. О, если б быть спокойным, как озеро после бури, уверенным, как Давид, идущий с пращой на великана в железе. А противник хохочет, показывая в него мечом: – Ты что, вышел на меня, как на собаку?! И летит ему в лоб валун, и он падает, поднимая большое облако пыли. По ту и по эту сторону армий все замерли.
4. Помнится подъезд, пыльное окно, дорога, теряющаяся в вертолетно кружащихся листьях. Разговор о чем-то, было ли это, было? Конечно, а как же, ну ты даешь, не ожидал я этого, тем более от тебя, от кого угодно; да я бы на твоем месте. Успокойтесь, больной. Оставьте обувь при входе. Сожженные спички по подоконнику рассыпались изрезанному. Так ведь тогда даже трамвай, весело бегущий среди солнечных зайчиков, даже переполненный трудящимися и сильно пахнущий железом и тавотом, казалось, будет всегда. Тук-тук-тук-тук.
5. Трава пожухлая перед зимой, как она пахнет, как тянет укрыться в ней на зиму, чтоб и там, ты хочешь сказать – телевизор? Не знаю, может быть. Ну, говори. Ночью намаешься, нигде память не находит отраду, чтоб было ей хоть где-нибудь… в целом свете… И лишь пожухлые травы хранят следы предыдущих цивилизаций. А наша какая? Отцветшая перед снегом, и тихо тогда так делается, будто ты и трава – одно и то же. Ну, подумаешь, у них магний, а у нас железо в крови. Пожухлые.
Причем здесь Домбровский?
– Ну как же, «Хранитель древностей» написан был здесь.
То есть не застолбленной каким-нибудь писателем местности, получается, и не существует? Холодный, обжигающе-ледяной душ после трех с лишним суток пути по степи; поезд попал в песчаную бурю. Но всё слава Богу, и идущая с гор вода смыла надсадное нетерпение. Петя шагнул в сад, под кроны инжира. Плоды, если не смотреть под ноги, расплющишь, да и только.
Без снотворного он уже не мог спать. Жена во время их близости сказала, как всегда, с несерьезной (не окончательной) интонацией: – Я бы хотела почувствовать то, что чувствуешь ты. – Это почему-то привело Петю в замешательство, и грубая, как ему показалось, фраза: – Оргазм, он и есть оргазм, – вращалась, готовая упасть. Да, вся беда в том, что тех, кого мы любим, невозможно представить пошлыми. – А о чем ты думаешь, когда обладаешь мной? – Я ни о чем не думаю, – он помолчал, и в голове пронеслась слышанная где-то фраза, мол, если женщина не любит, то она в эти минуты всегда думает о чем-то постороннем. – Наша мадам советует нам во время работы с клиентом думать о чем-нибудь приятном…
– Я устала. – Ну погоди еще немножко. – Можно я сдвину ноги? – Да. – Тогда ты, пожалуйста, помедленней… А тебе так нравится? – Конечно, ведь я тебя люблю. – Ой, ой, ой!
Она всегда переводит в шутку его признания. Остановиться и не смотреть на ее тело, освещенное набирающим силу утренним светом. – Смотри, какие здесь голуби интересные! – Это горлица. – А что, у нас их нет? – Они только на юге. Дорогая, а у тебя получилось? – У меня все получилось, а ты даже не почувствовал. – Почувствуешь тут…
Вечером они поцапались из-за какого-то пустяка. Жанна запустила в него Домбровским, и Петя выскочил на улицу, чтоб сдержаться. Он стоял, курил, когда подошел мужчина с табличкой: «Помогите, я после операции»…
Тетя Люба пришла пригласить их к ужину, когда Жанна уже переоделась, сняв свое, скорее ее обнажающее, белое в красный горох шелковое платье. Дядя Сережа и тетя Люба шипели друг на друга: – Змея! – Тигр, ты тигр! – А ты змея! – Петя услышал из туалета, куда зашел помыть руки. Значит, и у них не все гладко.
Они познакомились на выселках, уже после срока в Гулаге, причем дяде Сереже дали семь лет лишь за неосторожное слово о нашей внешней политике, сказанное в купе поезда. На допросах он падал со стула, поставленного на стол, засыпая от усталости. Но он так и остался горячим коммунистом, и Жанна предупредила Петю ничего лишнего не говорить. Тетя Люба сидела за спекуляцию, пыталась продать оставшиеся от матери вещи: кофточки, шубу, блузки, сапожки. Бабка Жанны наказала им купить в Алма-Ате портвейн «Петрозаводский», и вот теперь они пробовали его. Портвейн имел вкус портвейна в пору воспоминаний, приходящих неожиданно, – установившийся вкус, в детстве мать поила ослабшего от болезни Петю, и у него кружилась голова с двух столовых ложек, зато он засыпал и исчезало, уходило слишком неприятное чувство – мир то сжимается до крошечного размера, то набухает и зависает, грозя раздавить, а то простыня казалась грубой наждачной бумагой, и Петя просыпался от того, что кто-то стонал совсем рядом. Оказывалось, это он сам и стонал.