Как-то, выбравшись из автокарусели, я с удивлением увидел, что меня ждет папа в костюме с галстуком и в белом халате. Из кармана торчали рожки стетоскопа. Спереди на халате краснело пятнышко как будто от крови, но, скорее всего, от ланча: томатного соуса или кетчупа. Я знал: если спросить папу, он скажет, что кровь. Незадолго до того я научился понимать, что папины слова надо воспринимать с точностью до наоборот. Например, «отличный денек» означало, что идет снег или дождь. Если папа говорил «хорошему человеку везет», это значило, с кем-то плохим случилось что-то дурное. Факты, которые он сообщал, в целом можно было принимать буквально, но и тут следовало держать ухо востро. Меня как-то задразнили старшие ребята на улице, когда я с папиных слов стал уверять, будто «хрустящие ягодки» в «Капитанских кранчах» делают из настоящей сушеной клубники.
– У мамы желудочный грипп? – спросил я.
На моей памяти папа вернулся домой посреди рабочего дня только один раз, несколькими месяцами раньше: когда мама заболела и ее тошнило так, что она не могла за мной смотреть. Сегодня после завтрака она выглядела здоровой, но потом я ушел к другу Роланду, и, может, за это время ей стало плохо.
– Ей пришлось поехать в больницу, – сказал папа. Он отпер машину с маминой стороны и открыл заднюю дверцу; я забрался внутрь. – Миссис Картакис ее отвезла.
– Ей будут операцию делать? – спросил я.
– Да, но ты, Майк, не волнуйся. Все будет хорошо.
Мой папа был плохим отцом, плохим бизнесменом, никудышным аферистом, а вот врачом, думается, хорошим. Помимо прочих талантов, он замечательно умел успокаивать, лучше всех врачей, которых я встречал до или после. Как его теща, когда рассказывала историю, так и мой папа, когда хотел тебя утешить, становился другим человеком. Голос менялся, делался ниже и мягче, и в нем самом – причем только в эти минуты – исчезало всегдашнее напряжение. Он знал, что у тебя есть вопросы, понимал твою озабоченность. В те годы, когда он практиковал медицину, больные его любили. Без сомнения, его вкрадчивость действовала и на легковерных инвесторов. До поры до времени.
– Ничего серьезного. Пустяковая процедура. – Он нагнулся и застегнул на мне ремень безопасности, хотя я давно умел делать это сам. – Не волнуйся, солнышко.
– Хорошо.
Папа положил руку с ухоженными ногтями мне на плечо. От рукава его белого халата пахло чистотой и то ли мятой, то ли кожаным ремешком. Университетское кольцо с камешком и загадочной надписью источало силу, как перстень Геркулеса в комиксах: если поднять его к небу, оно может вызвать молнию. Я глядел на сверкающий камешек, на полумесяцы папиных ногтей. Мне хотелось плакать из-за того, что мама в больнице, но я удержал чувство в горле и сумел загнать обратно. Я спросил, какую операцию ей будут делать.
– Какую операцию, по-твоему, ей могут делать? – спросил папа.
Он закрыл дверцу, и я с удивлением увидел на сиденье рядом со мной чемоданчик бежевой кожи с медными пряжками, которые скрипели, когда его открываешь. Обтертый, как старый белый башмак, этот чемодан был у папы в детстве и назывался моим «саквояжем», потому что этим словом обозначали чемодан в папиной семье. Я полагал, что оно из идиша. Мне было непонятно, почему папа предлагает угадать, что за операцию будут делать маме. Наверное, если я не сумею правильно ответить, он будет считать меня глупым. Я вспомнил, что одну из моих саквояжных родственниц, Дотти, сестру его покойной матери, недавно клали в больницу и делали ей операцию на ноге.
– Может, на ноге? – спросил я.
– Угадал, – сказал папа. – Молодец.
Он включил радио, настроенное, как всегда, на WQXR. Кто-то изо всей мочи лупил по клавишам фортепьяно, спазматическими аккордами. Папа прибавил громкость. Мы проехали по улице, мимо автокарусели. Сердитое фортепьяно на миг слилось с пьяными фанфарами из громкоговорителя. Мой друг Роланд и его брат Пьер стояли у нижней ступени фургона и с надеждой смотрели на карусельщика. Я вспомнил, что по-прежнему держу в кулаке жвачку.
Я развернул ее и начал жевать. Задумался над непонятной шуткой в комиксе про Базуку Джо на обертке – с недавних пор я мог читать эти комиксы самостоятельно. Про саквояж я папу не спрашивал, считая, что еду жить к маме в больницу, только гадал, дадут мне отдельную постель или уложат с ней. Мне представлялась нью-йоркская больница, где папа проходил резидентуру по ортопедии, – единственная больница, которую я знал. Потом я сообразил, что мы едем не в ту сторону – наверное, в другую больницу. Конечно, я знал, что в Нью-Йорке больниц много: Монтефиоре, Пресвитерианская, Святого Луки. Наверное, миссис Картакис отвезла маму в одну из них. Есть еврейские и католические больницы, может быть, и греческие тоже. А может, миссис Картакис отвезла ее в больницу на Статен-айленде, где сейчас работал папа.