Да и прочим удалось кое-чего добиться. Гоушка имел неплохие позиции в Институте национальной литературы и сохранил бы их, если бы не донкихотское выступление против моего шефа, а также ревизионистские взгляды на Ванчуру[22]. Теперь он брал переводы на имя Франты Новосада, бухгалтера ресторана «В укромном уголке», который симпатизировал литераторам, потому что сам пописывал когда-то детективы и до сих пор не мог избавиться от комплекса писательства. Копанец, в отличие от Гоушки, близорукостью не страдал, он ловко воспользовался неверным видением ситуации, которое проявил шеф конкурирующего с нами издательства, опубликовал у него свой дефективный роман и превратился в фигуру, вызывающую эротический восторг у окололитературных девственниц. Ну и наконец я, подписавший тот давний документ не по наивности, а скорее по расчету, я, выросший из рефлексирующего лирика в официально признанного выразителя не совсем официальных взглядов на половые связи в поэзии.
Так уж заведено на белом свете. Кроме нас, Блюменфельдова пригласила на свой неизвестно какой по счету день рождения некоего пожилого, но пока не публиковавшегося прозаика, которого Коцоур отыскал в пункте приема вторсырья и об обнародовании произведений которого не помышляла пока даже Дашенька. С ним пришла пучеглазая девица с абсурдно круглым лицом, автор экспериментальных рассказов; никто их не понимал, и все же они были более понятны, чем неопубликованные эссе, которые писал о них Гоушка. Копанец, проведший когда-то лингвистический анализ этих эссе, выяснил, что они на девяносто процентов состоят из иностранных слов, из которых не менее трети являются не поддающимися идентификации неологизмами. Мало того, Копанец ехидно утверждал, что Гоушка на самом деле увлечен своеобразной привлекательностью самой авторши (она походила на поднабравшуюся интеллекта Веру Фербасову), а эссе и рассказы его одинаково утомляют. Но как-то я увидел Копанеца в Стромовке: он сидел на парковой скамейке, погруженный в размышления над зелеными рукописными страницами (писательница неизменно предпочитала бумагу такого цвета), и меня охватило подозрение, что его цинизм в данном случае всего только ширма, за которой скрывается чувствительность, почти неотличимая от слезливой сентиментальности. Кажется, эта девушка будила в нем литературные и сексуальные комплексы.
Но так уж повелось на белом свете, что пестрые судьбы творцов стали для него правилом. Рядом с Копанецем сидела супружеская пара — Ладислав и Кармелитка Швабовы, энтузиасты, чье присутствие было мне немного в тягость, потому что Кармелитка работала в Верином театре. Ее муж только что уволился оттуда по собственному желанию и теперь упорно, минуя многочисленные подножки бдящих за культурой, пробирался вперед, к туманной цели в виде театра современной пантомимы. Вместе с группой себе подобных он расчищал зальчик в бывшем монастыре барнабитов, выцарапанный у исполкома: ребята прилежно выволакивали из него всякий хлам, сваленный туда когда-то солдатами, которые превращали монастырскую библиотеку в канцелярию воинской части. В основном это были молитвенники семнадцатого века, божественные картины, статуэтки и прочие вещи в том же роде. Швабовы уносили добычу домой, где Коцоур с Брейхой сортировали эти предметы старины и дарили их потом редакторам — вместо привычных бутылок. Вот и над Дашиным бамбуковым креслом тоже висела какая-то Дева Мария с крупным носом.
Дополнял собравшуюся компанию Альфред Чепелка, психиатр и саксофонист-сопрано подозрительного диксиленда, члены которого приветствовали друг дружку словами «Виват, Чикаго!»; некоторым из них так и не удалось убедить соответствующие органы, что о симпатии к капиталистическому строю речь тут вовсе не идет. Кроме того, Чепелка уже много лет возглавлял подпольную сюрреалистическую группу, нерегулярно проводящую полутайные вечера в маленькой аудитории психиатрической клиники, вечера, которые посещали среди прочих и два работника организации хотя и не менее тайной, но уж никак не нелегальной. Один грузчик с пивоварни (бывший доктор истории искусств) проводил на этих встречах последовательную переоценку всей мировой культуры с точки зрения наидогматичнейшего авангарда, так что милости у него удостоился только Андре Бретон. Ежегодно эта группа выпускала увесистый альманах, причем всенепременно в единственном экземпляре (один из членов группы, прежний доктор прав, объяснил, что в этом случае нельзя будет применить статью о распространении антигосударственной литературы), и таким вот порядком «Ужас» 1950, 1951, 1952, 1953 и т. д. появлялся регулярно каждый год с безмолвного ведома соответствующих служб, которые, по всей видимости, ждали, что будет.
Многие сейчас ждут, подумал я, но кто может знать, что будет? Даже шеф не может. А эти вот ничего не ждут. Они делают свое дело. Чаще всего у них выходят глупости. Но делают они их яростно, бескорыстно, во вред себе, точно обуянные каким-то бесом, как вот, например, Блюменфельдова. И похоже, все они стремительно движутся к гибели.