Франка кивает. Не сводит глаз с горы Пеллегрино, будто загляделась, а на самом деле она задыхается от дикой злости, смешанной с унижением. Ее расходы? Как же! В таком случае надо «предоставить» и расходы Веры в Риме, раз уж Иньяцио живет с ней. Франка почти уверена, что решение ее мужа пойти на войну зависело именно от этой женщины, которая, как ей сказали, добровольно записалась медицинской сестрой.
В очередной раз ее мнение не приняли во внимание, и она вынуждена страдать из-за чужих ошибок, не считая своих собственных.
В комнате жарко, очень. Шторы из камчатной красной ткани пропускают свет красного заката, пробивающийся сквозь плотную завесу туч на горизонте. Сидя в кресле и подперев голову рукой, Маруцца перелистывает страницы романа «Быть может – да, быть может – нет», который Франка оставила на «Вилле Иджеа» несколько лет назад. Д’Аннунцио подарил ей книгу, оставив автограф:
Франка все реже приезжает в Палермо. Когда не путешествует, она проводит долгие месяцы в Риме, останавливаясь обычно в «Гранд Отеле» с дочерьми и Амой Маска ди Куто, которая, можно сказать, ушла от мужа Алессандро и детей и появляется в обществе с молодым «верным рыцарем».
На этой мысли Маруцца захлопывает книгу.
Всему этому наступил конец.
Она поднимает глаза к потолку, лицо выражает нескрываемое сожаление. Война просочилась в жизнь каждого, как мокрое пятно, которое медленно размывает штукатурку на стене. Мужчинам позволено действовать, воевать в надежде – или это заблуждение? – изменить ход вещей, вернуться к нормальной жизни. Женщинам же остается только ждать окончания грозы, а после созерцать разруху, размышляя о том, как скоро жизнь вернется в свое русло, да и случится ли это вообще.
Кто знает, что будет потом, после войны…
– Маруцца… Маруцца…
Голос доносится из-под кучи одеял, которыми укрыта Джованна. Хрупкая, уставшая, бледная, страдающая артрозом. Она спит в кресле и проводит все дни то в кресле, то в кровати.
– Не приехали еще мои дети? – шепчет она со слезами в голосе. – Разве им не сообщили, что я плохо себя чувствую?
Маруцца подходит к ней, гладит ее по лицу, вытирает слезу.
– Донна Джованна, они на войне, вы же знаете…
– Да, знаю… но я их мать, и мне нездоровится. Их могли бы отпустить домой хотя бы на пару дней… А Франка? Франка где?
– В Риме с девочками, Иджеа и Джуджу.
– А… в Риме… А она может приехать?
Маруцца наклоняется, целует ее в лоб, разговаривает с ней, чтобы успокоить. Снова одышка, замечает Маруцца, скорее всего, от мыслей о детях, которые сейчас далеко. После стольких лет она чувствует себя ближе к этой женщине, чем ее родственники. Она была с ней, когда Джованна слабела и старела в одиночестве, когда страдала, когда умирали ее маленькие внуки, когда у дома Флорио возникли экономические трудности, когда имя Флорио, одно время влиятельное и уважаемое, потеряло свое величие.
Маруцца понимала по ее лицу, какое страдание и разочарование она испытывала, когда сыновья просили ее поручиться за их векселя или продать принадлежавшие ей земли, чтобы они могли заплатить проценты по долгам.
А сейчас она одинока и больна. Грудная жаба, говорят врачи, такой они поставили диагноз при болях, которые пронзают ее тело от рук до грудной клетки и которые сопровождают каждый ее вдох. Горести и волнения – прошлые, настоящие и будущие – наконец предъявляют счета.
Маруцца проходит по комнате, наполняет стакан водой и капает туда несколько капель лекарства, которое должно успокоить учащенное биение нездорового сердца. Джованна смиренно пьет, просит ее открыть занавески, хочет увидеть небо и последние лучи заходящего солнца. Маруцца открывает. Бронзовый свет заката озаряет комнату, освещая мебель Дюкро, фотографии на комоде. И портрет ее мужа Иньяцио на стене сверху – новый, написанный уже после пожара.