– Тяжело тебе управляться одной? – не удержалась спросить Лыбедь, когда подруги засобирались уходить.
– Будь заимка моя победней – не управлялась бы, – просто ответила извергиня. – За каждым соболем мне не поспеть. Да только муж мой богатое место застолбил, когда был молодым. Набила пушнины к прошлому торгу, набью и в этот раз. Благодарствую, что дело тебе до того есть.
– Правы ли наши, что извергов не любят? – задумчиво спросила Забава на обратном пути. – Тоже люди, просто живут на свой лад. Но вреда ведь от них нет.
– Нет и пользы! – посерьезнела Лыбедь. – Вот послушай, как мне Волок сказывал. Изверги, они завтрашний день заедают, наш, Полянский[12]
, русский.– Как это? – изумилась Забава. – Вроде ничего у нас не просят.
– А так. Вот скажи мне: что было бы, заживи все извергами? Без дани, без Правды, без городов, без дружины. В лесах безопасно от степняков – до какой поры? Покуда поля не распашешь. Распахал землю – уже ты на виду. Значит, кормились бы все мясом да кореньями. Никто б жита сам не ел, никто б на торг не возил. Опять же городов от врага не спрячешь. Стало быть, надо военным делом заниматься – в поте лица, как пахать. Сидя от человека в безопасности, хорошим воином не станешь. Для себя жить – на месте топтаться. Так Волок говорит.
– Умён он, Волок-то, страсть!
– Да, князем бы хорошим был. – Лыбедь потерла замерзший нос овчинным отворотом рукавицы. – Да только это раньше поляне князей выкликали на сходе – нынче князем родиться надобно. Ну, или через родство.
– Давеча Запева, Волокова мать, сердилась на него, – невпопад молвила Забава. – Двадцать пять зим пережил, а все жены не возьмет. И так его бранила и эдак. Должник-де перед родом, чего дожидается – непонятно…
– Ну, женится когда-нибудь! – отмахнулась Лыбедь, которой скучно было слушать о том, чем недовольна старая Запева. – Идем скорей: Пракседа обещалась каши молочной в печи подрумянить.
Странно течет жизнь, думала Лыбедь, вертя в руках засиявший замечательным голубым цветом убрус[13]
. Только что сняла она высохшую обновку с распялок. Еще полгода назад, стоя над посеченными телами Щека и Хорива, верила она, что никогда не уйдет больше из груди острое жало боли. Что не улыбнуться ей больше, не засмеяться, не запеть… А вот же – и смеется, и поет, и радуется тому, что наденет летом яркий плат. Хорошо оно или худо? Ни то, ни другое, вероятней всего. Пока человек жив, кружат вокруг него и радости, и заботы.Воротится Волок – надо будет с ним посоветоваться насчет Рябеня. Или сейчас потолковать с Дулебом? Надо ль такого в дружине держать? Та ведь история, с извергами, нехороша. Хоть до их убытка Киеву дела нету, а все ж не стряхнем с руки: на чужое человек польстился. Был и еще недавно случай: слишком сильно прибил Рябень в схватке новичка. Новичков, знамо дело, больно бить надобно, чтоб не подставлялись, да только и меру понимать надлежит. А тот парень трое суток отлеживался, знахарка уж засомневалась, что выходит. Калечить-то своих не умно, а неопытного – и подло. Да и надежности мало в нем. Вот второй день где-то шатается, десятник недоволен.
Ладно, не станет она покуда говорить ни с Дулебом, ни с Волоком. Понаблюдать еще надо – спешить незачем.
Из затянутого пузырем окна в горницу доносился шум схватки, удары мечей, хохот, возгласы досады, веселые крики: этим окном покоец княжны выходил на дружинный двор. Еще когда день умалялся, принял Киев новых дружинников. «Неопытные, а каши с мясом едят, как хорошие», – ворчал Дулеб. Ворчи-ворчи, старина, такое ворчанье любо слушать. От довольства оно, для виду.
Что бывает тревожней мгновенной тишины? Только что все гремело, кричало, веселилось и злилось – и вдруг стихло. Лыбедь сама не заметила, что руки ее уже потянулись к теплому корзну[14]
. Оделась прежде, чем услыхала – зовут.…Четверо мужчин, в двоих из которых Лыбедь узнала недавних извергов, Вавилу и Жилу, несли на ременных носилках тело, укрытое с головой. С ними рядом за какой-то надобностью шла старая Вета, но это не было сейчас важно.
Сердце девочки, остановившейся на высоком крыльце терема, пропустило несколько ударов. Во всяком случае, так показалось самой Лыбеди, наблюдавшей, как носилки опускают на снег, как толпятся вокруг них дружинники, как расступаются, чтобы показать ей открытую теперь голову.
Она поняла раньше, чем узнала эти рыжие волосы, это особенно рябое теперь, когда смертно побелело, лицо. Он, Рябень. Мертвей мертвого, даже не будь видно страшной колотой раны на шее.
Худо, ох как худо!
– Так кто ж будет убийца? – спросила Лыбедь. – Не ты ли, Вавила?
– Нет. – Изверг мотнул головой. Странная звериная досада исказила его лицо.
И тут вперед выступила вдруг старая Вета.
– Я, – молвила она спокойно и страшно.
Дулеб сыскал княжну отчего-то в трапезной. Свечей в такое время тут не жгли, только шипела лучина, роняя в корытце угольки. Не будь так светлы косы Лыбеди – не враз бы ее углядеть в темном углу, усевшуюся на пол.
– Вот ты где… – Дулеб, ступая мягко, как всякий хороший охотник, подошел.