— Почище ваших черномазых, — даже не обернулся к нему Треня. — Ну, так что ж «Настенька — походочка частенька»? — допытывался он у товарища.
— Пропала Настенька, все Романовы пропали… — как бы нехотя отвечал Отрепьев. — Всех Годунов позасылал туда, куда и ворон костей не занашивал. Нету уж боле на Москве старшего из Романовых Федора Никитича, не видать его шапки горлатной, не скрипят по терем-лю его сапожки — золот сафьян, не блестит на Красной площади его платье золотное… Старцем Филаретом стал Федор-от Никитич, во келейке сидит он во темной; замест шапки — клобук иноческий, а золотно платье — черна ряса дерюжная…
— Что ты?..
— Истинно говорю. А и семью его, аки волк овечек, распушил Борис: Ксению Ивановну в Заонежье, на Его-рьев погост, малых детушек — Мишеньку с сестрицей — на Белоозеро. А и богатыря Михайлу Никитича в Чердынь заточил, железами заковал. Александра Никитича — к Белому морюшку самому, Василья Никитича — в Пелым… Нету боле Романовых — исчезоша, аки прах, возметаемый ветром.
— А их Настенька?..
Отрепьев не отвечал, подавленный воспоминаниями. Где-то щелкал соловей над гнездом своей возлюбленной, меж водяными порослями заливались лягушки, празднуя свой медовый месяц…
— Что ж он, избесился, что ли, Бориска-то? — спросил Треня.
— Да чует волк, что по шкуру его скоро придут, он и лютует… Царевича ищет — нюхом чует, что не царскую то кровь в Угличе пролили, а царская-то кровушка по белу свету бродит, спокою волку не дает.
— Бедная Ксенюшка! Жаль ее, что от такого-то батюшки-аспида родилась, — пожалел вдруг товарищ Отрепьева дочь нынешнего царя.
— А яки се Романовы таки? Москали ж? — любопытствовал запорожец.
— Родичи старых московских царей… Ну, вот тут и иди на Бориса, коли у него такая дочушка… Руки не поднимутся, — говорил Треня.
— Тю-тю, дурный! Так ты его вбий, а дивчинку озьми соби, коли я ии не озьму, — советовал запорожец.
Опять все замолчали. Только соловей пощелкивал своим маленьким горлышком да лягушки радовались, словно бы на долю их выпало великое счастие. Да оно и правда: счастье неведения — великое счастье, хоть и жалко оно для ведающих…
Тихо. Всех окутала ночь. Всех взяла дума раздумчивая, даже запорожцу что-то вспомнилось… И не сразу услышали они чьи-то шаги и шепот:
— Ластушка моя… лебедушка белая… постой…
— Ох, Ванюшка… страшно мне… пусти…
Да слышится вблизи где-то шепот: два голоса — мужской и женский.
— Золотцо мое червонное… жемчужинка моя перекатная… жди меня… дай мне с Москвы повернуться…
— Ох, Ваня… Ванюшка… соколик…
Треня вздрогнул, прислушиваясь. Шепот смолк. Слышны были неясные звуки, словно бы сыпалось просо на просо…
— Это Заруцков! Его голос. С кем он там?..
III. ПРОРОЧЕСТВО СТАРОГО ЗАРУЦКОГО
На другой день в Усть-Медведицу пришли вести, что Корела, возвращаясь с войском из ногайских улусов, куда он ходил для наказания ногаев за нападение на Черкасск, находится уже в небольшом расстоянии от Усть-Медведицы. Слышно было, что Корела идет с большою добычею.
И станица, и табор казацкий оживились. На майдане, у станичной избы, где обыкновенно собирается казацкий круг, толкались и старые станичники, и походные казаки, и «выростки», и «малолетки». Казачки бродили с детьми — грудными на руках и с целыми стаями у подолов. На лицах ожидание и беспокойство: кто-то воротится жив-здоров с золотой казной, с добычею? О ком принесут весточку черную, слово мертвое? Девушки убраны, принаряжены: либо мил сердечный друг со походного седелечка глазком накинет соколиным, либо девичьим глазынькам по милом дружке плакати…
Тут же бурлит и юное поколение будущих девичьих зазнобушек. Греется на солнышке и ветхая, столетняя старость. Концы и начала двух столетий сошлись на майдане посмотреть друг на друга: прошлое столетие едва ползает от старости, новое столетие едва ползает от младости. Отцы и дети — посередине майдана: это деятели, это их место. Деды и бабушки с внучками и правнучками— по краям майдана: это деятели, или бывшие или будущие.
Ветхий, матерой, столетний атаманушка Заруцкий, или попросту «дедушка Зарука», дед атамана Ивашки Заруцкого, сидит на солнышке, на завалинке станичной избы, и с любовью смотрит на молодых казаков, шумящих на майдане. Все сыновья его полегли в поле, остались только внуки. А любимый внучек, молокосос Иванушка, уж и в атаманье попал — из молодых да ранний.
Вокруг старого Заруки — свой майдан. Целая орава ребятишек окружает дедушку и слушает его россказни о допрежних боях… Светятся молодостью столетние очи дедушки, только голова дрожит и рученьки старые дрожат у рассказчика. Да и не диво: эко сколько эта седая голова на своем веку видов видывала от Азовушка-града турецкого до самой Сибирушки! А сколько этой седой головушкой было продумано, прогадано! Не диво, что и стары рученьки дрожат; эко сколько этими рученьками помахано, головушек вражьих покошено, острою пикою сколько ребер-грудей прободено, ко сырой земле телушек пригвождено, на тот свет сколько душенек отправлено!