— Ах, милый мой! Великий мой! Какой ты великий! — обнимала его восторженная Марина, мечты детства которой, казалось, уже сбывались и она подносила ключи от гроба Господня святому отцу, папе…
Но этой последней своей мечты она не доверила пока Димитрию.
— Мой великий! Мой славный! — шептала она.
— Мое величие и моя слава впереди, сердце мое. Потом я хочу воротить Русской земле то, что принадлежало моим прародителям — Рюрику, Синеусу, Трувору, князьям киевским, галицким, полоцким. Все это должно быть моим — от северных морей до южных. Я хочу, чтобы мои корабли ходили вокруг света. Потом я намерен заложить в Москве университет.
— Такой, как в Гейдельберге, милый, куда уехал…
Она не договорила и покраснела. Димитрий заметил это.
— Кто уехал в Гейдельберг, сердце мое? — спросил он.
— Мой знакомый… знакомый татки… Урсулочки…
— Да кто же, кто, друг мой?
— Он… ты дрался с ним… ранил его…
— А! Князь Корецкий, что вздыхал по тебе.
Тень пробежала по лицу Димитрия. Но он в то же время почему-то вспомнил Ксению… вечер 23 июля. «Митя… Митя мой!» — отозвалось у него в сердце — и он молча обнял Марину, не смея взглянуть ей в глаза.
— А помнишь, душа моя, нашу охоту в Самборе? — сказал он, стараясь скрыть свое смущение.
— Когда ты ходил на «медведя Годунова»? Помню, еще бы не помнить этого дня!
— А что, испугалась разве?
— Да, милый. Ох, как было страшно! Но главное не то, не это я помню.
— Что же это такое другое, сердце мое?
— А то, что тогда в первый раз я почувствовала, что люблю тебя. За тебя-то я и испугалась, милый.
В это время вошел старый Мнишек. Он был встревожен. Димитрий заметил даже, что у него дрожала рука, когда, в знак благословения, он положил ее на голову дочери.
— Что скажет пан отец? — спросил царь.
— Сын мой! Тебе угрожает опасность. Сегодня пришли ко мне жолнеры и говорят, что вся Москва поднимается на поляков. Заговор, несомненно, существует.
Царь хладнокровно заметил:
— Удивляюсь, как ваша милость дозволяет жолнерам приносить всякие сплетни.
— Ваше величество, — отвечал воевода, — осторожность никогда не заставит пожалеть о себе — и потому будьте осторожны!
— Ради Бога, пан отец, не говорите мне об этом больше. Иначе нам это будет очень неприятно. Мы знаем, как управлять государством. Нет никого, кто бы мог что-нибудь сказать против нас — мы никого не казнили, никого не наказали, ни одна слеза не упала еще из глаз моих подданных мне на совесть. Но если б мы увидели что-нибудь дурное — в нашей воле лишить жизни виновного.
Он говорил медленно, строго, царственно. Живые глаза его сделались какими-то стоячими, глубокими, бесцветными. Потом он прибавил:
— Хорошо. Для вашего успокоения я прикажу стрельцам ходить с оружием по тем улицам, где поляки стоят.
Вошел Басманов. Лицо Димитрия прояснилось.
— Что, мой верный? — спросил он ласково.
— Небезопасно в городе, царь-осударь, — тихо отвечал Басманов.
Димитрий нетерпеливо махнул рукой. Марина подошла и ласково положила ему руку на плечо.
— Выслушай его, — шепнула она, глядя ему в глаза.
— Ну?.. — обратился он к Басманову.
— Которые, царь-осударь, шесть человек были взяты ночью на твоем дворе — воры, злодеи твои.
— Ведь трех положили на месте?
— Точно, царь-осударь. А которые трое остались, и те пытаны накрепко, и с пытки ничего не сказали, да так в расспросе и подохли.
Димитрий задумался. Глаза его опять были бездонные, бесцветные.
— Хорошо, — сказал он мрачно, — завтра мы сделаем розыск. Дознаемся, кто против нас мыслит зло. А ноне я хочу быть добрым. Ради моей царицы. Спасибо, мой верный друг!
Басманов низко поклонился и вышел.
Прошел и этот день — первые именины первой любви загадочного человека.
Вечером в новом дворце были танцы. Гремела музыка, звенели шпоры панов, шуршали, раздражая мужские нервы, шелковые платья хорошеньких пани… Носились, словно херувимчики, миловидные пахолята в цветных изящных костюмчиках, прислуживая Марине и другим дамам. Паж Осмольский, стоя за стулом царицы, тайком целовал ее роскошную, распущенную по плечам и перевитую золотыми нитями и жемчугом косу. Счастье, счастье, без конца счастье!
Теперь все утихло. Гости разошлись. В дворцовых сенях остались только пахолята и несколько музыкантов — и все спят, разметавшись где попало.
Не спит один Димитрий на своем роскошном ложе рядом с Мариной. Он слышит ее ровное, тихое, как у ребенка, дыхание, чувствует теплоту ее разметавшегося на подушках молодого тела. Почему-то в эту ночь перед ним проходит вся его жизнь, полная глубокого драматизма, поразительных воспоминаний.
Углич… не то он сам помнит себя в Угличе, не то ему кто-то рассказывал об этом. А кто? Где? Когда? Темно… темно там, в далеком детстве… пропасть какая-то глубокая… ничего не видать.
А там монастыри какие-то… черные рясы… книги пожелтелые и воском закапанные… старцы ветхие… и — «царевич»! Да, это в крови сидело, под черной рясой и скуфьей колотилось царское сердце, текла царская кровь, колотился под черепом этот мозг, беспокойный, царский.