Я так устала, что проспала несколько часов, несмотря на битком набитое купе, разговоры, хлопанье дверей, громогласные объявления, длинные свистки, лязг металла. Проблемы начались, когда я проснулась. Я сразу потрогала голову, испугавшись, что облысела, — наверное, мне приснился страшный сон. Но то, что мне приснилось, уже исчезло, осталось только ощущение, что волосы у меня выпадают клочьями, еще сильнее, чем у Джулианы, — не мои настоящие волосы, а те, которые расхваливал папа, когда я была маленькой.
Я по-прежнему не открывала глаз, я еще окончательно не проснулась. Мне казалось, что из-за чрезмерной физической близости Джулианы я от нее заразилась. Ее отчаянье стало теперь и моим отчаяньем, оно передалось мне, мой организм начал ломаться, как ломался ее. Испугавшись, я силилась окончательно проснуться, но мне было все равно неприятно думать о Джулиане и о ее мучениях сейчас, когда я ехала к ее жениху.
Я рассердилась, соседи по купе начали меня раздражать; я вышла в коридор. Я пыталась утешить себя словами о силе любви, от которой при всем желании не уйти. Строки из стихотворений, слова из романов — я читала их в книгах, которые мне нравились, переписывала к себе в тетрадки. Но образ Джулианы не поблек, я не могла забыть, как она держит в руке прядь волос — свою частичку, которой она лишилась без боли. Затем без какой-либо связи я сказала себе: если у меня еще и не проступило лицо Виттории, то ждать осталось недолго — оно вот-вот окончательно прилепится к моим костям и больше уже не исчезнет.
Это были тяжелые минуты, возможно, самые тяжелые в те тяжелые годы. Я стояла в коридоре, как две капли воды похожем на тот, где провела большую часть прошлой ночи, слушая Джулиану, которая, чтобы удержать мое внимание, то хватала мою ладонь, то дотрагивалась до моей руки: ее тело постоянно соприкасалось с моим. Солнце садилось, мчавшийся с грохотом поезд рассекал голубоватый пейзаж, приближалась следующая ночь. Внезапно я смогла откровенно признаться себе в том, что у меня нет благородных намерений, что я еду в Милан не для того, чтобы забрать браслет, что я не собираюсь помогать Джулиане. Я ехала, чтобы ее предать, отобрать мужчину, которого она любила. Я с куда большим, чем Микела, коварством собиралась занять место, которое Роберто предложил ей рядом с собой, собиралась разрушить ее жизнь. Я считала, что у меня есть на это право, потому что молодой человек, показавшийся мне выдающимся — намного более выдающимся, чем казался отец в то время, когда он обмолвился, что я становлюсь похожа на Витторию, — заявил, что я очень красивая. Но теперь — поезд уже приближался к Милану — мне предстояло осознать: вследствие того, что я, гордясь его похвалой, намереваюсь воплотить в жизнь задуманное, вследствие того, что я не собираюсь ни перед чем останавливаться, мое лицо не просто станет копией лица Виттории. Предав доверие Джулианы, я превращусь в свою тетю — когда она разрушила жизнь Маргериты, или, почему бы и нет, стану такой, как ее брат, мой отец, — когда он разрушил жизнь моей мамы. Я почувствовала себя виноватой. Я была девственницей и в ту ночь собиралась потерять девственность с единственным человеком, который, благодаря своему безграничному мужскому авторитету, подарил мне новую красоту. Мне казалось, что я имею на это право, что так я стану взрослой. Но сходя с поезда, я была напугана, мне больше не хотелось становиться взрослой подобным образом. Красота, которую признал за мной Роберто, слишком походила на красоту, что причиняет людям зло.
Из телефонного разговора я поняла, что он будет ждать меня на перроне, как Джулиану, однако его там не оказалось. Я немного подождала, потом позвонила. Роберто стал извиняться: он был уверен, что я приеду прямо к нему домой, он работал над статьей, которую предстояло сдать уже завтра. Я расстроилась, но виду не подала. Следуя его указаниям, я села на метро и приехала к нему. Встретил он меня приветливо. Я надеялась, что он поцелует меня в губы, но он расцеловал в щеки. Он уже накрыл ужин, приготовленный услужливой консьержкой, и мы поели. Он не упомянул о браслете, не упомянул о Джулиане; я тоже. Он заговорил со мной так, словно ему требовалось глубже продумать тему, над которой он работал, а я нарочно приехала обратно, чтобы его послушать. Статья была о смирении. Он несколько раз повторил, что смирение — это дрессировка совести, которая не должна засыпать, что совесть похожа на ткань, из которой шьют платье, прокалывая ее иголкой и пропуская через нее нитку. Я сидела и слушала; его голос меня очаровывал. Меня вновь соблазняли — я была у него дома, среди его книг, вот его письменный стол, мы с ним вместе поели, он рассказывает мне про свою работу — я вновь почувствовала себя той, которая ему нужна, той, которой мечтала стать.