Едва мои родители ушли, как Мариано и Костанца принялись убирать со стола, а нас отправили спать. Но я все не могла опомниться. Что же произошло у меня на глазах, что именно я видела: невинную шалость Мариано или нечто запретное, проделанное им нарочно, — либо же нечто запретное, нарочно проделанное ими обоими? Мама никогда не была скрытной, так как же она могла стерпеть подобное прикосновение под столом, да еще со стороны мужчины, куда менее привлекательного, чем отец? Мариано ей не нравился: “Какой же он дурак”, — сказала она пару раз в моем присутствии, и даже с Костанцей она не сдерживалась, а частенько спрашивала в шутку, как это подруге удается выносить человека, который никогда не молчит. Что же означала ее нога между его лодыжками? Долго они так сидели? Несколько секунд, минуту, десять минут? Почему мама сразу не отдернула ногу? А почему после она была так рассеянна? Я ничего не понимала.
Я очень долго чистила зубы, Ида даже недовольно буркнула: “Хватит, все зубы сотрешь”. Все было, как обычно: стоило нам закрыться в их комнате, как Ида начала злиться. На самом деле она боялась, что мы как старшие займемся своими делами, и потому заранее принималась капризничать. Она сразу же с вызовом заявила, что тоже хочет спать с Анджелой, а не одна в своей постели. Сестры некоторое время спорили — “Нам тесно, уходи, нет, нам удобно”, — но Ида не уступала, она в таких случаях никогда не уступала. Тогда Анджела подмигнула мне и сказала Иде: “Ладно, но как только ты заснешь, я пойду и лягу в твою постель”. “Хорошо”, — обрадовалась Ида и, довольная не тем, что проспит рядом со мной всю ночь, а тем, что этого не сделает ее сестра, налетела на нас с подушкой. Мы с Анджелой лениво от нее отбивались. Наконец Ида прекратила, устроилась между нами и погасила свет. В темноте она весело заявила: “Дождь! Как здорово, что мы вместе! Спать совсем не хочется, давайте всю ночь болтать”. Но Анджела велела ей замолчать, сказав, что хочет спать, мы еще немного похихикали, а потом стал слышен только стучавший в окно дождь.
Я сразу вспомнила мамину ногу, зажатую между лодыжек Мариано. Я пыталась стереть эту картину, убедить себя, что она ничего не значит, что это просто дружеская шутка. Ничего не получалось. Если это ничего не значит, расскажи об этом Виттории, сказала я себе. Тетя наверняка объяснит, нужно ли придавать значение этой сцене, разве она не просила меня следить за родителями? Смотри, смотри на них внимательно, призывала она. Ну вот, я и посмотрела — и кое-что увидела. И если я расскажу об увиденном тете, я сразу узнаю, в шутку это было или всерьез. Но я уже поняла, что никогда и ни за что на свете не открою ей то, что видела. Даже если в этом не было ничего плохого, Виттория все равно бы его нашла. “Ты увидела, — объяснила бы она, — тех, кто хочет потрахаться”. Не так, как написано в книжках об устройстве человека, которые дарили мне родители — с яркими картинками и незамысловатыми, понятными объяснениями, — а как-то отвратительно и одновременно смешно: так, к примеру, как полощут горло, когда простужаются. Я бы этого не вынесла. Впрочем, достаточно мне было вспомнить тетю, как ее грубые, возбуждающие слова уже зазвучали у меня в голове, и я ясно увидела в темноте, как Мариано и моя мама занимаются тем, о чем говорила Виттория. Неужели они способны испытывать то же невероятное наслаждение, о котором рассказывала тетя и которое она пожелала испытать и мне, назвав его единственным подлинным даром, который сулит нам жизнь? Мысль о том, что, расскажи я ей все, она бы описала это теми же словами, которыми рассказывала о себе и об Энцо, только еще более грязными, чтобы запачкать маму, а через нее и отца, окончательно убедила меня, что самое лучшее — никогда не говорить ей об этой сцене.
— Она уснула, — прошептала Анджела.
— Давай тоже спать.
— Ладно, только пошли к ней в постель.
Я слышала, как она осторожно выбирается из-под одеяла, крадется в темноте… Анджела возникла рядом со мной, взяла меня за руку, и я тихо пошла за ней к другой кровати. Мы закутались, было холодно. Я думала о Мариано и о маме, думала, что будет с отцом, когда все откроется. Я ясно понимала, что скоро у нас дома все изменится к худшему. Я говорила себе: даже если я ничего ей не расскажу, Виттория вскоре сама все узнает, а может, она уже знает, может, она просто хотела, чтобы я увидела все своими глазами. Анджела прошептала:
— Расскажи о Тонино.
— Он высокий.
— А еще?
— У него темные, глубокие глаза.
— Он правда хочет стать твоим женихом?
— Да.
— А если вы станете женихом и невестой, вы будете целоваться?
— Да.
— И с языком тоже?
— Да.