Домой в ту ночь Игорь так и не попал. Едва забрезжил рассвет, довольный Йоргенсен уехал на такси домой, а Хмельницкий предпочел остаться в мастерской. Жена и дети успели привыкнуть, что папа часто работает допоздна и ночует в мастерской: не ловить же всякий раз такси до Филевского парка. Даже после самых бурных ночей Игорь легко вставал часов в девять и принимался за работу, стремясь не упустить ни одного утреннего часа: свет – почти соавтор художника. Годам к двадцати пяти Хмельницкий обрел уникальную особенность: он почти не испытывал похмелья. Да и в ночном сне он нуждался куда меньше, чем большинство людей. Но в это утро работа не спорилась, и муза не прилетала.
Он принялся за почти законченный этюд вида на Абрамцевскую церковь. Еще совсем недавно ему казалось, что ракурс найден удачно, и период «творческих мук» закончился. Остался лишь счастливый и приятный завершающий этап, когда не рука водит кистью, а кисть ведет художника… Но, вопреки его ожиданиям, этого не произошло. Он быстро почувствовал, что глаз его «не слушается», образ не захватывает, а рука не приобрела ожидаемой легкости. Около часа простояв над холстом, заставляя себя продолжать работу через силу, он отошел от мольберта.
«Дисциплина дисциплиной, но так можно и испортить картину, замучить… – подумал Игорь. – Видимо, надо мне отдохнуть от этой церкви!» Игорь мрачно закурил, размышляя, на что потратить ему предстоящий день. Самым разумным было бы отправиться домой и посвятить семейству воскресный день: когда родился первый ребенок, Игорь с удовольствием проводил воскресенья дома. Какое-то время покой, умиротворение, тепло, исходящие от семейного очага, были для него вполне сносной заменой счастья.
Он почти сумел убедить себя в том, что воскресные ужины, прогулки с детьми, простой и безыскусный, как ситный хлеб, секс на супружеском ложе – ничуть не хуже того экстаза и полноты бытия, которые он когда-то, студентом, пережил в мастерской. Но на этот раз он с удивлением обнаружил, что свет семейного очага его манит не больше, чем работа над «Абрамцевской церковью». Чтобы как-то заполнить внутреннюю пустоту, которую неожиданно принес ему этот день, он принялся разбирать свои архивы: у каждого творческого человека, даже самого дисциплинированного и упрямого, за годы накапливается немало неоконченных работ. Порой яркий образ или глубокая идея приходят гораздо раньше, чем мастерство, опыт и творческая зрелость позволяют их воплотить. Наброски и эскизы остается лишь засунуть подальше в стол или шкаф, оставляя их дожидаться своего времени… За них и принялся Игорь Хмельницкий, подняв на этот раз самые «глубокие», еще студенческие пласты…
Из дальнего ящика он вытащил старинную черную папку из тисненой кожи, сдул с нее пыль… Эти эскизы были сделаны на последнем курсе, и он даже не взглянул на них с тех пор, как засунул в эту траурную папку более пятнадцати лет назад.
Это была она: Гали обнаженная, Гали задрапированная… Гали – карандашом, углем, пастелью, акварелью, маслом… Гали в стиле ню, в самых откровенных позах. И даже Гали на грани китча: девушка в голубом платьице из панбархата на фоне какой-то цветущей яблони – этот портрет предназначался в подарок ее маме.
То был архив единственной любви Игоря Хмельницкого, и в каждом из набросков была запечатлена одна из ее граней: непреодолимое желание, плотская страсть, но при этом – чистота, нежная привязанность, одержимость телом и жажда проникнуть в потаенные глубины ее души. Радость обретения и страх потери, безмятежный покой, который дарило ему ее присутствие; мучительные метания, потерянность, которые он испытывал без нее, благодать и проклятие…
Хмельницкий понял лишь сейчас, пятнадцать лет спустя, что любовь к Гали не была проклятием: в муках он рождался как художник. «Может быть, и не вышло бы из меня ничего, если б не моя скверная девочка? – растерянно подумал Игорь. – Любовь… Всякая любовь уходит: даже, если человек остается с тобой навсегда… Даже, если не уходит, то теряет свою остроту, свое «жало», заставляющее страдать и творить. Стал бы очередным толковым ремесленником, которые пишут картины для украшения мещанских интерьеров и расписывают залы заседаний… И на искусство смотрят лишь как на способ прокормить жену и детей. Что ж, спасибо тебе, Гали!» Теперь Игорь знал, что делать: сегодня он начнет серию женских портретов… Возможно, это будет лучшее из всего созданного им, Игорем Хмельницким. Его страдания не должны быть напрасными. Он принялся неспешно, с удовольствием, предвкушая долгие часы «настоящей работы», натягивать холст.
Незаметно пролетели три часа. На минуту его оторвал звонок встревоженной жены: воскресный обед остывал, а дети скучали без папы. Без малейших угрызений совести Игорь сослался на «срочный заказ»: что ж, на этот раз он, действительно, работал, а не изменял жене. Впрочем, если бы она узнала, что семейному обеду Игорь предпочел воспоминания о прежней возлюбленной, она бы пережила это куда болезненней, чем «физическую измену» мужа.
Чтобы не мешали, Хмельницкий просто снял трубку и оставил ее лежать рядом с телефоном. Потом поднялся на антресоли, притащил оттуда растрепанную подушку и накрыл ею аппарат, чтобы короткие гудки не действовали ему на нервы. Однако, несмотря на все старания, Игорю в этот день не удалось оградить себя от окружающего мира. Через час после «нейтрализации» телефона, когда грунтовка холста была завершена, Игорь вернул трубку на место. Тотчас же аппарат разразился требовательными звонками… «Опять жена», – вздохнул Хмельницкий и поднял трубку.
– Добрый день, Игорь, – невозмутимо произнес знакомый голос. – У вас неполадки с телефоном? Ваш номер был непрерывно занят в течение часа. Так как вы не склонны к долгим беседам по телефону, я уже начал беспокоиться.
– Здравствуйте, Олег, – виновато ответил Хмельницкий. – С телефоном все в порядке. Я просто снял трубку. Отшельничаю…
– Есть срочное дело.
– Да, да, конечно. Я в вашем распоряжении.
– Давайте встретимся завтра, хорошо бы утром, в известном вам месте.
– Я могу подъехать часам к девяти.
– Хорошо, я к этому времени успею сварить кофе. До завтра.