Наши чувства развивались исподволь, постепенно, как и подготовка к отъезду. Жили себе и жили, вместе работали, летом иногда выезжали на природу. Часто к нам присоединялся Фонтен. Очень он страдал, что уеду я в Петербург и забуду о нем навсегда. Я пыталась его утешить, говоря, что писать стану письма из России регулярно. А мой шеф однажды вдруг сказал: «Слушайте, Александр, а хотите поехать с нами? Я по контракту имею право взять с собой трех помощников. Первым будет Мари, а вторым мой слуга Филипп. Вы могли бы стать третьим». Это предложение прозвучало для Фонтена, словно гром среди ясного неба. Он проговорил: «Я бы с удовольствием, мэтр Фальконе. Но не знаю, как тогда оставить маму с сестрами? Я единственный кормилец в семье. Есть, конечно, папино наследство, мы отщипываем иногда от него кусочки, но стараемся в целом сохранить как запас на черный день». А художник ответил: «Никаких проблем, старина, не вижу: часть своего будущего заработка (и хорошего заработка!), получаемого вами в Петербурге, будете отсылать в Париж. Почта работает неплохо, деньги и письма, как правило, доходят». Мой дружочек спросил: «Можно я еще посоветуюсь со своими?» — «Ну, конечно, посоветуйтесь». Поначалу родичи Фонтена страшно перепугались, не хотели отпускать, но потом вмешался мой брат, заявив, что заменит мужчину в их семье, а когда вырастет, непременно женится на Луизе. Все сначала смеялись, а потом понемногу стали привыкать к мысли об отъезде Александра и в конце концов примирились. Он теперь бывал у нас регулярно и с готовностью брался за любую работу.
Между тем Голицын не забыл и обо мне — испросил у Фальконе разрешения посетить мастерскую в Севре, чтобы я смогла приняться за его скульптурный портрет. Он позировать долго не мог, и поэтому я придумала способ, как мне выйти из создавшейся ситуации: где-то за полтора-два часа сделала наброски головы князя в разных ракурсах, а потом, в его отсутствие, уж лепила по памяти. Оказалось, безусловно, похоже. Доброе лицо, милые губы, круглый подбородок. В модном парике. Нос чуть-чуть приуменьшила по сравнению с оригиналом, каюсь. Но иначе получилось бы больно карикатурно. Да, немного польстила. Но ведь это не гипсовая маска, а мое представление, мое видение оригинала. Я его видела таким. Раз я художник, то имею право на собственную трактовку.
Фальконе, оценивая мое произведение, тоже пошутил: «Носик-то подрезала ему и подправила? Ах, чертовка. Ладно, ладно, не критикую. Вышел таким красавчиком. Выразила доброе свое отношение к нему — в благодарность за все, что он делает для нас. Ведь скульптура, картина без отношения художника к натуре мертвы. У тебя он живой. Самое, я считаю, дорогое».
Сам Голицын был весьма удивлен увиденным. Рассмеялся: «Никогда не думал, что я такой симпатяга. Вы волшебница, мадемуазель Мари». И, достав из кармана камзола кожаный мешочек с деньгами, передал его мне. Я, конечно, вновь начала отказываться, но вельможа и слушать не хотел. Мне пришлось принять. Мы с Филиппом упаковали глиняную голову дипломата, и российский посланник радостный уехал со своим портретом. Только потом я открыла кошелек и пересчитала монеты — там было около полутора тысяч ливров. Целое состояние! Треть пожертвовала брату, треть истратила на обновление моего гардероба, треть отложила себе на дорогу.
В то же время маркиза де Помпадур не хотела отпускать Фальконе с мануфактуры. Говорила, что контракт им подписан до 1765 года и, если мэтр его нарушит, выплатит солидную неустойку. У него таких денег, разумеется, не было. Подключили Голицына и Дидро. И последний пожаловался Екатерине II. Та ответила, что просить маркизу она не станет (не по чину, так сказать), да и королю не напишет (дело это тоже не монаршье), денег на неустойку не даст, потому что готова подождать до 1766 года. Не горит, не к спеху. Пусть Фальконе спокойно заканчивает свои дела на фабрике, грузит вещи на корабль и плывет по морю в Петербург. Ничего иного не оставалось.
Неожиданно летом 1764 года появился Пьер Фальконе — сын моего патрона.
Начинающий художник, молодой человек учился в Англии и писал отцу редко, в основном, если нужно было попросить денег. Иногда в разговоре мсье Этьен выражал сожаление, что не мог уделять отпрыску должного внимания в его детстве, и мальчишка вырос невоспитанный, своенравный, дерзкий — весь пошел в мать. А наставник юного дарования — Джошуа Рейнольдс — иногда докладывал родителю в письмах, что сынок злоупотребляет элем и играет в карты по-крупному. В общем, мнение о Пьере у меня сложилось не самое лучшее.
И теперь нагрянул без предупреждения — дверь открылась, и стоит он собственной персоной. Мы с мсье Фальконе в это время обедали. На пороге — худощавый юноша лет 22–23, некрасивый, мало похожий на отца, на щеках болячки, зубы кривоватые, волосы то ли сальные, то ли давно не мытые. Посмотрел на нас и ехидно так говорит:
— Здравствуй, папа. Что, не ожидал? Извини за внезапность. Так уж получилось. Я потом объясню.
Мой хозяин встал, ласково приобнял наследника, пригласил за стол: