Разумеется, Фальконе-старший раскипятился, стал кричать, что вызовет полицию и засудит сына за похищение девочки. Я его усмиряла, говоря, что никто судить Пьера не подумает, так как он законный родитель и имеет право видеться с ребенком.
— Как же поступить? — перестав шуметь, мэтр бессильно опустился на стул.
— Самое простое — ждать его условий. Новой суммы, за которую он отдаст Мари-Люси.
— А не самое простое? — поднял на меня страдальческие глаза.
— Действовать через Александра Фонтена.
— Как это?
— Ты забыл, что сын у него от Поммеля?
— Да, я помню.
— Мне Фонтен жаловался, что его жена от него ушла: забрала сына и перебралась к Поммелю, прибывшему в Париж.
— Ну, так что с того?
— Есть основание для судебного иска: Александр по закону — отец мальчика, а жена сбежала с ребенком к любовнику и прелюбодействует. Тоже станем шантажировать — или отдавайте Мари-Люси, или Александр подает в суд.
Но Этьен и слушать не захотел:
— Нет, и еще раз нет! Чтобы я пал так низко — занимался шантажом? За кого ты меня принимаешь? Как тебе самой это в голову пришло?
— С волками жить — по-волчьи выть.
— Чепуха. Заниматься низостью на чужую низость — непристойно. Лучше я отдам им все деньги, чтобы выручить внучку.
— И останешься нищим? А они их пропьют.
— Пусть. Плевать. Машенька дороже. И потом заплачу им не просто так, а потребую подписать бумагу, заверенную нотариусом, что искомая сумма окончательна и другой требовать не станут.
— Полагаешь, это их остановит?
— Я надеюсь.
— Ты смешной фантазер, ничего не понимающий в жизни.
Но, конечно, поступили, как он хотел. Через день приехал Поммель и привез письмо от Пьера: тот обещал вернуть девочку за 400 тысяч ливров. После долгих препирательств мы сошлись на 200. Основную часть внес Фальконе, остальное — я. Пригласили нотариуса и оформили сделку юридически. А Поммель привел Машеньку, ждавшую нас тогда внизу в карете. Бросились друг другу в объятия, плакали от счастья.
Мэтр сказал сыну, что отныне не хочет ни видеть его, ни слышать, пусть идет ко всем чертям. Пьер смеялся и говорил, что с таким деньжищами у него не возникнет ни малейшей потребности общения ни с женой, ни с дочкой, ни с отцом. На такой ноте и расстались.
А когда все уже пришли в себя и повеселели, неожиданно услышали от Мари-Люси:
— Вы напрасно злитесь на папа, он хороший. Не читает нотаций и не заставляет мыть руки перед едой. С ним легко.
— С нами, получается, тяжело?
Чуть смутившись, девочка ответила:
— Нет, я вас, конечно, тоже люблю. Но люблю и его, моего папа. Пусть он непутевый, только мне нравится.
Вот вам и детская «благодарность». Отдаешь им здоровье, нервы, знания, деньги, жизнь, в конце концов, а они принимают это как должное. Никакого сочувствия. Или это кровь Фальконе-младшего в ней играла? Впрочем, зря сердиться не буду: вскоре дочь забыла об отце и не вспоминала ни разу. Лишь спустя много лет… Но об этом чуть позже.
В 1783 году мне исполнилось тридцать пять. Празднеств я устраивать не хотела, но на званый обед пригласила близких мне людей. Кроме Машеньки и Этьена были мой брат с детьми, Александр Фонтен с дочкой и его сестра с двумя сыновьями. Собрались в Севре, где Филипп накрыл в мастерской мэтра, всем хватило места. Говорили добрые слова обо мне, о моих скульптурах и моей помощи в Фальконе-старшему в Петербурге. Я благодарила и кланялась. Сообщила:
— Скоро снова в путь.
Все наперебой стали спрашивать:
— А куда, куда? В Петербург?
— Упаси Боже! Хватит с нас России. Собираемся ехать в Италию — Рим, Флоренция, Генуя, Венеция. Порисуем пейзажи, отдохнем, подлечимся. Девочке полезен морской воздух.
Гости одобряли. Разъезжались в хорошем настроении, мы их проводли до колясок. А когда вернулись домой, Фальконе почувствовал себя плохо. Побежали за доктором, тот произвел кровопускание… Нет, не помогло.
Целую неделю боролись за его жизнь. Наконец, он очнулся, начал узнавать окружающих, понемногу и пить, и есть. Но не мог ни вставать, ни говорить. Я с Филиппом ухаживала за ним, как за маленьким ребенком…
Это были долгие, бесконечные восемь лет, о которых писать нет сил. Восемь лет болезни. Восемь лет отчаяния. Восемь лет лекарств, процедур, попыток реабилитации и потери надежд. Я совсем перестала ваять и рисовать, уделяя внимание только Этьену и дочке. Слава Богу, Мари-Люси радовала меня — занималась с учителями прилежно, много читала, говорила помимо французского на трех языках (русском, итальянском, немецком) и к семнадцати годам превратилась в стройную красавицу. Главное, унаследовала от деда голубые насмешливые глаза. И покладистость. Правда, иногда у нее случались вспышки гнева, чем напоминала отца, но довольно короткие — вспыхивала и гасла.
В эти годы пережили еще одну потерю — умер Дени Дидро. Я была на его похоронах. Возложила цветы на могилу от Этьена и от себя. Постояла, поплакала. Оборвалась предпоследняя ниточка, связывавшая меня с юностью. А последней был сам Этьен.