Тишина продолжается, каждый замкнулся в себе, мы уже почти засыпаем. У меня слипаются веки, я смутно вижу сквозь них Мюрзек, которая своими длинными жёлтыми зубами перемалывает последнюю корку последнего тоста. Но моя дремота мгновенно улетучивается, когда с кресла встаёт бортпроводница. С радостью, которая, видно, у меня никогда не иссякнет, я слежу за всеми перемещениями её прелестного тела.
Со строго профессиональной улыбкой, не принимая никакого участия в пароксизме дружеских чувств, которые круг проявляет к Мюрзек, бортпроводница берёт у неё поднос и исчезает в galley, бросив тревожный взгляд на Блаватского, как будто опасается, как бы он, пользуясь её отсутствием, не начал своего допроса. Но даже Блаватский – возможно, по тем же причинам, что и все остальные,– больше не торопится расспрашивать Мюрзек. Притворившись, что его оскорбил наш дружный отпор (это его-то, чью толстую шкуру и пулями не прошибёшь), он опускается в кресло, вытягивает перед собой свои короткие толстые ноги и, выражая этой небрежной позой своё крайнее презрение к нам, закрывает глаза и делает вид, что заснул. Когда бортпроводница возвращается на своё место, она сразу оценивает ситуацию и жизнерадостным голосом, с интонацией заглянувшей в детскую гувернантки и, так же как она, употребляя местоимение «мы», гораздо более успокоительное, чем «вы», с мягкой властностью говорит:
– А теперь мы, быть может, немного убавим свет и поспим?
Конечно, я это чувствую – да и все остальные тоже,– она играет сейчас роль, которую с самого начала взяла на себя в самолёте: она «ободряет» пассажиров. И если она не может сделать так, чтобы Мюрзек вообще не выступала со своими откровениями, она по крайней мере откладывает их до утра. На нас наваливается тишина, и мы безропотно принимаем её, потому что свою свинцовую тяжесть она обрела с нашего ведома и согласия. Я гляжу на Блаватского – уязвлённый нашим отношением или просто-напросто заснувший, он не шевелится.
И в это мгновение берёт слово Мюрзек. На её широкие скулы отчасти вернулась обычная желтизна, губы больше не дрожат. Поначалу я было решил, что она учуяла стремление круга обо всём поскорее забыть и ей захотелось незамедлительно нам воспрепятствовать в этом, ибо к ней возвращается её всегдашняя зловредность. Но нет, истина гораздо проще. Я совершенно ясно читаю в её синих глазах: Мюрзек сочла своим долгом обо всём рассказать и неукоснительно следует этому долгу.
– Мсье Блаватский,– говорит она твёрдым и чётким голосом,– теперь, когда я немного пришла в себя, я готова, насколько это будет в моих силах, ответить на ваши вопросы.
– Ну что ж,– вздрагивая, говорит Блаватский, удивительно напоминая заснувшую лошадь, которая, получив удар кнутом, тут же принимается снова бежать – в силу выработанной с годами привычки, но так до конца и не проснувшись.– Ну что ж,– повторяет он, выпрямляясь с усилием в кресле и моргая близорукими глазами за толстыми стёклами,– ну что ж, мадам, если вы в состоянии отвечать, может быть, мы могли бы…
– Да, мсье.
Пауза.
– Первый вопрос,– довольно вяло начинает Блаватский,– вы вышли из самолёта до или после индусов?
– Насколько я могу об этом судить,– говорит Мюрзек,– ни до и ни после.
Блаватский окончательно просыпается.
– Мадам! – восклицает он резким тоном.– Вы хотите сказать, что индусы остались в самолёте?
Круг замирает. Мы переглядываемся.
– Да нет же! – отвечает Мюрзек.– Немного позже я увидела, что они идут впереди меня, удаляясь от самолёта. Но в то мгновение, когда я ступила на трап, я была одна. Я это категорически утверждаю.
– Как вы можете быть столь категоричной? – спрашивает Блаватский, снова обретая свой инквизиторский тон.– Была полная тьма.
– Да, но я бы услышала их шаги по металлическим ступенькам трапа. Свои собственные шаги я ведь слышала.
– Погодите,– говорит Блаватский,– вернёмся немного назад. Самолёт приземлился, свет погас, индус, который находится позади Серджиуса, направляет фонарь на Христопулоса, стоящего с ножом в руке. Где вы находитесь в этот момент, мадам Мюрзек?
– Я направляюсь к EXIT.
– Где находится индуска?
– Справа от занавески кухни, направив пистолет на Христопулоса.
– Что происходит потом?
– Кто-то – я думаю, бортпроводница – открывает EXIT.
– Да, это была я,– говорит бортпроводница.
– И как только EXIT открылся, вы, конечно, сразу же вышли?
– Честно говоря, нет,– отвечает Мюрзек.– Индус начал свою речь, и я хотела услышать, о чём он говорит.
– Да, в самом деле,– злобно подхватывает Блаватский.– Он говорил. Я помню эту смехотворную речь.
Робби вмешивается раздражённым тоном:
– Она не была смехотворной. У вас отсутствует воображение, Блаватский.
– Неважно,– говорит с презрительным жестом Блаватский.– Мадам Мюрзек, вы выслушали эту тираду,– слово «тирада» он заключает в кавычки,– до конца?
– Да, я даже помню его последние слова: «Сколь долгим ни казалось бы вам ваше существование, вечной остаётся только ваша смерть».
– Совершенно верно,– отзывается Робби.– Именно этим индус и закончил. Впрочем,– добавляет он с капелькой педантизма,– это цитата из Лукреция.