– Ах! Они, видите ли, «исчезли»! – говорит с сарказмом Блаватский.– Как черти! Как ангелы! Как привидения!
– Блаватский,– гневно восклицает Робби,– ваши полицейские манеры отвратительны!
– Они хоть по крайней мере мужские,– говорит Блаватский.
Глаза у Робби сверкают, но он молчит.
– Господа,– говорит Караман,– эти личные выпады совершенно неуместны.
Мюрзек поворачивается к Робби и говорит ровным голосом:
– Я говорю «исчезли», но это, конечно, моё субъективное впечатление. Может быть, индус просто погасил свой фонарь? Во всяком случае, я перестала их видеть.
И все мы, в том числе и Блаватский, понимаем: ничто не могло придать такой достоверности рассказу Мюрзек, как это замечание вкупе с рассудительным тоном, каким оно произнесено.
– И именно в эту минуту,– продолжает Робби,– ваш ужас достиг высшей степени?
– Да.
Губы у неё дрожат, но она больше ничего не добавляет.
– Могли бы вы описать нам эту высшую степень?
Блаватский вздымает вверх руки.
– Вся эта психология ничего нам не даст! Мы здесь не для того, чтобы анализировать состояние души! Перейдём к фактам!
– Но душевное состояние – тоже факты,– говорит Караман, который, возможно, считает себя обязанным защищать «душевное состояние», потому что это связано с «душой».
Мюрзек, кажется, не слышала этого обмена репликами.
– У меня было такое чувство,– продолжает она тихим голосом,– что мне угрожает что-то омерзительное. Сначала я лишилась голоса и меня парализовало, потом стала дико вопить и бросилась бежать.
– В каком направлении? – спрашивает Блаватский.– Поскольку вам не удавалось продвинуться вперёд…
– Должно быть, я бежала по кругу. Я была в совершеннейшей панике. Не понимала, что делаю. Упала в пыль, поднялась, снова упала. В конце концов я наткнулась ногой на ступеньку, поняла, что самолёт здесь, и поднялась в него, чтобы укрыться. Но это не было трапом, это была опускная лестница в хвосте самолёта.
– Опускная лестница! – восклицает Блаватский.– Значит, люк был открыт?
– Да, он оказался открытым,– говорит бортпроводница.– И, вероятно, его открыл индус.
– Откуда вам это известно? – спрашивает, поворачиваясь к ней, Блаватский.
Бортпроводница смотрит на него зелёными глазами и говорит с обычной своей мягкостью:
– Да потому, что я сама его потом закрыла. Впрочем, я два раза пыталась вам об этом сказать, мсье Блаватский, но у вас не было терпения меня выслушать.
– Вы его снова закрыли? – говорит Блаватский.– Но, значит, тогда вы могли увидеть мадам Мюрзек, сидящую в туристическом классе?
– Нет, мсье,– спокойно отвечает бортпроводница.– Я не могла ничего увидеть. К тому времени света ещё не дали.
Здесь круг достигает апогея – но ведь и я, изображающий сейчас из себя этакого провидца, тоже ни о чём своевременно не догадался,– апогея самообмана. Поскольку мы знаем теперь, через какую дверь индусы покинули самолёт и через какую дверь мадам Мюрзек в него снова вошла, мы делаем вид, что все проблемы наконец решены, что всё вернулось в нормальное русло и мы можем позволить себе погрузиться в объятия сна. И бортпроводница, теперь уже никого ни о чём не спрашивая, убавляет в салоне свет, происходит всеобщее движение, ибо все откидывают назад спинки кресел, слышится два-три покашливанья, Христопулос шумно сморкается, и каждый – кто сам по себе, кто в паре с соседом – словно бы исчезает из круга, освобождая его от той напряжённой общественной жизни, которая до последней минуты наполняла его.
Тишина устанавливается не сразу. Она заявляет о себе постепенно утихающими перешёптываниями между Пако и Мишу, миссис Бойд и миссис Банистер, мадам Эдмонд и Робби, бортпроводницей и мной.
– Тсс! – шепчет мне бортпроводница.– Теперь спать.
Чтобы смягчить этот приказ, она оставляет свои тонкие пальцы в моей большой лапе и смотрит на меня материнским взглядом, который мгновенно возвращает меня на сорок лет назад, и я ощущаю себя маленьким мальчиком, лежащим в своей кроватке с медными прутьями. Впрочем, я и есть этот мальчик, несмотря на свой возраст, на внешность, на высокий рост! Ребёнок, которому достаточно ласковой руки и доброго взгляда, чтобы немедленно успокоиться. Я сворачиваюсь мысленно рядом с бортпроводницей клубочком, прижав её к себе, как плюшевого медвежонка, и приготавливаюсь к тому, что вот-вот перестану осознавать окружающий мир. Странно, что половина всей нашей жизни состоит из сна, а в остающейся половине ещё одна половина – это забвение прошлого или ослепление касательно будущего.
Так, постепенно и незаметно, приближаемся мы к смерти, большую часть времени полагая, что находимся на пути к жизни. Очевидно, это весьма удобная уловка, поскольку все мы охотно ею пользуемся. Можно также найти способ, подобно мне, верить в потустороннюю жизнь. Но это тоже не слишком легко. Мысль о том, что в один прекрасный день ты останешься жить, а твоё тело умрёт, не очень, надо сказать, утешительна. Особенно когда засыпаешь.