Блаватский тяжело и одновременно с проворством оборачивается ко мне, словно огромная бочка, вращающаяся вокруг своей оси. Он сверлит меня буравчиками своих серых глаз. Не знаю, может быть, это впечатление вызвано толстыми очками, которые он носит, но его глаза действительно кажутся двумя точками, и эти точки придают его взгляду невероятную пронзительность и остроту. Он ничего не говорит, но по тому, с каким непререкаемым превосходством он на меня смотрит, я сразу понимаю, что моё предложение будет сейчас отвергнуто – с небольшой морализаторской проповедью. В конечном счёте, я, пожалуй, могу ещё кое-как вынести жаргонную пошлость Блаватского, хотя и она мне кажется деланной, вынести даже третий его регистр – игривость доброго малого,– но только не проповеднический тон в особо серьёзных случаях. Тем более что за всей этой пустопорожней болтовней обычно скрывается самый примитивный эгоистический расчёт. Сейчас он предельно ясен: обнаружив, что наши чемоданы остались в Руасси, Блаватский не упустит возможности побахвалиться перед спутниками этим открытием, закрепляя таким образом своё право на лидерство, которое он с самого начала присвоил себе в самолёте.
В настоящее время он предоставляет мне возможность самому потомиться сознанием недостойности своего поведения. Ни единого слова. Молчание. Безмолвное неодобрение. Острие взгляда, вскрывающего меня, точно скальпель. Крупные белые зубы, обнажившиеся в презрительной полуулыбке. Квадратный подбородок, воинственно выдвинутый против меня, и разделяющая его надвое ямка, как бы подчёркивающая предельный драматизм. Даже густая его шевелюра выглядит настоящей бронёй, непроницаемой для всякой исходящей от меня мысли, каковая, мысль славянина, непостоянная и зыбкая, не идёт ни в какое сравнение с его, Блаватского, прочной и солидной «саксонской» мыслью. Ибо он-то по крайней мере действует, оказывает сопротивление, борется, обнаруживает всё новые обстоятельства, активно вмешивается в ход событий…
– Полноте, Серджиус, я надеюсь, вы не сказали это серьёзно,– наконец говорит он с превеликой значительностью. (Ну разумеется, ведь я совершенно безответственная личность.) – И речи быть не может о том, чтобы я скрыл от наших попутчиков то, что я только что обнаружил. У меня другое представление о своей ответственности.– (Началось!).– Наши спутники имеют право во всех подробностях знать, что с ними происходит, и я отступлю от своего долга, если им этого не скажу.
– Мне не очень понятно, что это изменит,– говорю я.– По прибытии они будут так или иначе вынуждены узнать, что их вещи остались в Руасси! Зачем опережать события? Путешествие и без того было для них мучительным!
– Вольно же вам,– говорит Блаватский тоном нравственного негодования,– до такой степени не уважать своих спутников, чтобы лгать им или считать их малыми детьми, которых оберегают от горькой правды… Как, впрочем, упомяну мимоходом, с самого начала не переставала поступать бортпроводница.– Это произносится вкрадчиво и недоброжелательно.– Я же, напротив, считаю своих попутчиков взрослыми людьми и не имею намерения скрывать от них факты.
– Хорошо,– говорю я, раздражённый его намеком на бортпроводницу. (Весь его вид достаточно красноречиво говорил следующее: «Мало того что ты глупейшим образом в неё влюбился, ты ещё рабски ей подражаешь».) – Вы объявляете нашим спутникам,– я понижаю голос,– что их вещей нет в багажном отсеке. Ну и что? Что происходит дальше? Ничего! Абсолютно ничего!
– Как «ничего»? – с оскорблённым видом отвечает Блаватский.– Но если они будут знать, это уже нечто!
– А какую пользу они из этого знания извлекут? Вернутся искать свои чемоданы в Руасси? Подадут жалобу? Будут просить
Блаватский озадаченно глядит на меня, и я сам удивлён, что я всё это ему высказал, ибо до сих пор я не осознавал, что мои размышления могут завести меня так далеко.
Взгляд Блаватского как будто ослабляет свою интенсивность, потом и вовсе исчезает за толстыми стёклами, и вся цилиндрическая глыба его тела (абсолютно лишённого талии, с животом таким же круглым и выпуклым, как и грудь), кажется, пошатнулась.
Но это всего лишь мгновенная слабость. Через секунду он уже снова здесь, крепко стоящий на своих толстых ногах, с агрессивным подбородком и пронзительными глазами.
– Вы бредите, Серджиус! – говорит он с горячностью. И добавляет, словно одно объясняет другое: – Кстати, вы сегодня плохо выглядите. Вы больны или ещё что-то?
– Нет-нет,– поспешно говорю я.– Я очень хорошо себя чувствую, спасибо.