Маэстро, которому Сюзанна рассказала все в подробностях, сидел молча, переваривая информацию. Первым импульсом было желание немедленно набить морду Италия, Понкья, Дамико, предать их анафеме, уволить, выбросить коленом под зад, осудить общественным мнением Театра, короче, послать их в задницу. Но он понимал, что это вряд ли будет встречено одобрением остальных участников той же авантюры, всякими там Паниццами, Дольяни, Валли… Вторым побуждением было уйти самому, бросить Театр, уволиться, отступить, короче говоря, послать всех к гребаной матери. Но он моментально остыл, оценив ситуацию: он слишком стар, чтобы начинать все сначала, маловероятно, что Париж немедленно предложит ему возглавить «Комеди Франсез» или что Берлускони даст ему денег на новый театр… В сущности, он не сказал бы, что ему плохо жилось в этом на протяжении долгого времени благоприятном для Театра климате, несмотря на царящий в стране политический и административный хаос. В конце концов, Маэстро принял решение не предпринимать ровным счетом ничего, сублимируя чувство бессилия что-либо изменить в глубокое презрение, в укрепившееся осознание собственного безграничного превосходства над этим говенным миром, который — для него это было очевидно — совсем не изменился с тех пор, как осудил на смерть Сократа, унизил Галилея, предпочел Моцарту Сальери. Хотя, надо признать, удар, нанесенный ему, был довольно чувствительным: эпидемия сценического эксгибиционизма захватила не только трудящиеся массы, но и самых преданных людей из администрации Театра. Отчего он внезапно почувствовал себя королем Лиром, преданным не только придворными лизоблюдами, но и кроткой Корделией, добряком Эдгардом и глупцом Кентом. Бальзамом на обожженную разочарованием душу пролилась пришедшая на память брехтовская максима, согласно которой «любое разочарование есть плод ошибки расчета», и он вновь пообещал себе впредь никогда не забывать о дистанции, отделяющей его от этих кусков дерьма, которые считают себя его современниками. Утешила мысль о потомках, которые — да придет такой день! — будут с благодарностью вспоминать не только о Сократе, Галилее и Моцарте, но и о нем — великом режиссере постреалистического и эпико-поэтического театра, вынужденного сосуществовать с любительской труппой каких-то мудаков.
Сидя в одиночестве в своей квартире, он позвонил Нинки, чтобы поплакаться ей в жилетку. Но едва она сняла трубку, ему в голову пришло, что и она тоже может быть втянутой в эту авантюру… и, охваченный яростью, он брякнул первое, что пришло на ум:
— Какая там у тебя погода?
Старая Синьора жила всего в пятистах метрах от Маэстро, поэтому вопрос поставил ее в тупик. Не дожидаясь ответа, он сделал вид, что взбешен, прокричал что-то типа «вы все держите меня за дурака», с сарказмом попросил ее не беспокоиться, он сам посмотрит в окно, и с силой бросил трубку.
Потом взял кассету с «Добрым человеком» и нервно сунул ее в плеер. Сейчас он успокоится, внимательно просмотрит спектакль и придавит, наконец, каблуком червяка сомнения, уже два дня терзавшего душу: а вдруг и вправду «Добрый человек» может быть представлен как разухабистая развлекательная комедия, в соответствии с линией, прагматично выраженной Паниццей, а не как полный муки и скорби плач о мире нищеты, осуществленный им много лет назад, где трагические смыслы многократно усиливались благодаря использованию «эффекта отстранения».
Глава одиннадцатая