День подношений продолжался. Кузница стояла на правом берегу в переулке, который, как на смех, назывался Фегер Шорок, то есть Белый Угол. Сама же прокоптелая, обугленная, с жирным, избитым копытами двором. Еще и петух ходил черный от сажи. Колодко точил зубья на свежевыкованной бороне. Жесткое лицо, как железо, с таким же острым взглядом, хватавшим человека, как клещи. Я узнал ремешок на голове, который впился в лоб на палец вглубь. Может, он и спал с ним. А может, с ним и родился.
С минуту мы молчали. Оба из тех, что готовы друг друга перемолчать, сколько бы не потребовалось. Тогда я положил на наковальню вещь, которую принес с собой, — «Медаль за храбрость». Чеканена полвека назад Иосифом Вторым. В ней были хорошие четыре золотника чистого серебра. Вместе с бабкиной шейной згардой-ожерельем и золотым дукатом, что остался после матери, это было все мое богатство. Удивительным образом заработал я эту медаль, причем без храбрости.
Кипела битва с австрияками на Подгорянском мосту, о которой уже упоминалось. Я хлопотал возле раненых, а девочка, которая мне помогала, отбежала за тряпками. Некому было воды принести. Схватил я сам ведро и бросился к реке. Вижу, за корягу зацепилось тело вражеского унтера. Через грудь рубленая рана. Жизненная сила на виске еще бьется. Я стянул с него сапоги и забросил в тернии — кому-то находка. Прорезанный доломан пустил по воде. Правда, отцепил медаль и засунул ему в карман портков. Забросил беднягу себе на спину и понес к куче других раненых — все они одинаковы, когда кровью испачканы. Австрияк что-то хрипел в забытье. Да кто кого здесь слушал! Я промыл рану, смазал и забинтовал. Он пришел в себя, обреченно поглядывал на меня. Уже после всего, в пивоварне, куда были свезены уцелевшие, я его долечивал. Унтер открылся мне, что он алеман[310]
из Тироля. От деда-прадеда конюх, командовал взводом эскадрона. Сюда прискакали для подкрепления пехоты. В сечу встряли пешие, с саблями. Думали, что мукачевскую чернь разгонят в мгновенье ока, а тут такое… В свободную минуту мы с ним тихо беседовали. Я рассказал унтеру, что и мой дед служил при лошадях и бывал в его краях. В стужу, в ледяную метель, говорил дед, они ложились между лошадьми и так грелись. А когда ранили его коня, то он не дал его добить, а сидел рядом, пока тот не закоченел. Раненые лошади, оставленные человеком, умирая, плачут. Кавалерист слушал мои пересказы, нервно покусывая бледные губы.Я боялся, что его вычислят по крапчатому сукну портков, и дал ему домотканые ногавицы умершего ночью горца. И советовал поменьше говорить, а если что — пусть назовется швабом из Мокрой. Никто не будет докапываться. «Не волнуйтесь, — сказал он, — я справлюсь. Ясли к лошадям не ходят». Это было последнее, что я услышал от него. Однажды утром застал его лежанку пустой. Под одеялом был оставлен полотняный узелок, а в нем сия медаль. Что имел, тем и отплатил мне смельчак. Ушел в чужие версты, слабый и босой. Серебряного «Храброго Иосифа» далеко не каждому давали… Хорошо, что я еще успел ему посоветовать есть больше моркови и чеснока, чтобы легкие быстрее очистились. Боль всех равняет, а смерть примиряет…
«Хотите, чтобы я склепал из сего крестик?» — оборвал мои воспоминания Колодко.
«Нет, хотел бы продать. Нужду терплю».
«Враг меня возьми! — кузнец яростно сплюнул. — По-вашему, мне только злата-серебра не хватает?»
«Ну, мне оно и тем более не нужно. На вид безделица, но чего-то же стоит?»
Взгляд Колодка смолой прилип к медали. Прицениваясь ощупывал. Казалось, что вот-вот перевернет ее глазами.
«Для нищего и дырка чего-то стоит, так как иного не имеет», — лениво бормотал кузнец.
«Ой, так, — соглашаясь вздохнул я. — Глупый собирает, а черт калиту шьет… А к тебе, честный мастер, меня люди направили. Говорят, коли сам не купит, то посоветует какого-нибудь пана. Вот я и пришел, отдаюсь на твою покладистость».
Лесть смягчает и железного. Колодко взял в кулак бороду, поворчал для солидности.
«Ходил тут один, голодный на такие цацки. Копался в моем железе. Мне ведь всякую всячину тянут поулочники[311]
. А пану развлечение. Сам он не наш, откуда-то из Верховины приезжал…»«И я слышал. На повозке с черным верхом».
«С плетеным, — уточнил кузнец. — Хе, я сначала подумал, что это легкая польская коляска. Присмотрелся — кованый румынский фаэтон. С двумя рессорами. Не дуги, а месячные серпики. Едешь, как в мамкиной колыбели. А обода на колесах цельнокованные. Я, когда узрел, шапку снял. А вместо козлов — седельце-облучок. Эх-эх, есть еще мастера на свете! Мне можете верить, ибо я не одну бричку направлял. И тяжелые кареты, и будки, и подольские фуры, и липованские повозки, и долгуши, и высокие телеги, и катунские повозки, и дорогие берлины с «лебединой шейкой» и даже почтовый дилижанс из Прешова… Не хочу хвастаться, но на том румынском фаэтоне я перебрал и перемазал оси — и колеса запели. А заодно и замки на откидном верху. Ибо какая мазь, такая и снасть. Это вам каждый мастер скажет…»
«А что он говорил?» — вежливо спросил я.
«Кто?» — нахмурился Колодко.