«Конечно, понимает, сынок. До сих пор само шептало, а теперь смолкло. Сам Бог каравай месит, Пречистая светит, а ангелы воду носят».
Как я ни оглядывался, кроме матери, никого не видел. Сеяла муку, готовила опару, месила, формировала и пекла одна лишь мать. Светил кованый лампаш[249]
с тремя свечами. А воду из кадки носил я, маленький разбышака, совсем не ангел. Так я думал. И ошибался. Уже погодя Аввакум объяснил мне суть просфоры. Она круглая, как и земля наша, как колесо вечного вращения, и соединена двумя половинками, двумя сущностями — Божьей и человеческой. Мука, соль и вода соединены огнем чистоты. Земля и Небо спаяны в жертвенном солнечном хлебце. Так я наконец раскусил зерно материнской прибаутки: «Засвети, Боже, из рая нашему караваю…»Было, что и сам Божий челядин выстоял в пекарне часок в молчаливом бдении. Взглянув на материнское действо, коротко обронил: «Что хлеб, а что зрище…»
По-монашески неприхотливая ко всему мать проявляла еще какую переборчивость в муке. Мельник Кныш со своей даже не совался. Муку привозили из житниц Алфельда. «У нашего каравая пшеничка с берегов Дуная», — гордо указывалось. Пышная то была мучица, очень тонкого помола. Мать цедила ее сквозь пальцы, радовалась: «Течет, как вода. И дышит. Свежая, как в колосе, — нюхала ее и брала на язык. — Не скрипит песком. Не кислая, не горькая и не сладкая — точь-в-точь как надо».
«Почему же тогда хлебцы сладковатые?» — удивлялся я.
«А солод им дает запарочка на святой воде, — смачно объясняла мамка. — Такую и плесень не возьмет».
Только тогда добавлялись соль и дрожжи. А когда тесто подойдет, раскачивается на «скатерти». После этого должно вылежаться, отдохнуть под конопляной дерюжкой. И только после этого режется серебряным погарчиком на кружочки. Здесь внимательно надо зреть, чтобы тесто не пересохло, иначе корочка не будет хрустящей и золотистой. А я стою над ним с ореховым веером, не даю мошкаре сесть. Ибо это уже наполовину — «служебная просфора»! Эти два слова мать говорила так сдержанно, так церемонно, что, казалось, и мухи замирали. А обо мне и говорить нечего. Раз и навсегда решил я сам себе:
Мать моя — служила. Она пекла Божий хлеб с запахом солнца и воска. Действительно, никаких масел не признавала, мазала железный противень воском. От него солнечно-медовый дух и подошва не подгорает. Можжевеловым шипом облатки пробивали, чтобы выпустить сквашенный воздух. Печь принимала немощные сырые слепки, а возвращала маленькие солнышки, несущие в себе тайную светлую силу. Выпечка покрывалась сухим рядном, далее мокрым, опять сухим, а сверху еще и войлочным одеялом. «Отдыхала» перед Службой.
Каравай, мой рай…
Поздно задувались свечи в монастырской пекарне. Остывала печка, плямкала свою молитву закваска, под луной золотыми глазками светили хлебушки в лубяном коробе. Босоногие пекари, мать и я возвращались в росистой опаре домов. Внизу, у Кныша, хлебали речную воду лопастные колеса. «Лампа не горит, а мельница крутится», — задумчиво роняла мать. Она всегда имела за душой нужное слово, чтобы сдобрить или подсолить какое-то событие. Как крупицы соли в тесте, растворялись те словословы в моем сознании. «Кедь судьба с тобой не ласкова, будь ласков с ней ты». «Хотя с молитвой, но сварим кулеш». «Челядин получает деньги, а не деньги челядина». «Волка видеть — счастье. А не видеть — еще большее счастье». «Хочешь быть твердым, как орех, — ешь орехи». «Все пройдет, останется только любовь и милость Божья…»
Сначала Мелана пекла хлеб братии из Черника, позже стали с поклоном являться приходы, один за другим: «окорми и нас, матица, святым хлебом». И пошли ее просфоры по миру. Доброте легко открываются двери. Даже игумен с Марие-Повчи приходил. С тех пор как меня отдали в книжную муштру к Аввакуму, должна была мать нанять помощницу. Так и пекли вдвоем. А верховные мельницы мололи дни и ночи. И перемалывали годы.