Поезд наш местный перестал ходить. Не дают больше паровоза. Так что тридцать верст от Волосатой хоть пешком иди. Почту возят пока на советских лошадях, но до 1-го июля – что дальше – не знаю. Окончательная отрезанность от мира. <…> Денно и нощно молю о спасении из плена, уж очень заедает тоска и конца не видно. А зима здесь? Как прожить ее?[192]
В этот период Юлия – ее моральная поддержка и главная связь с миром. «Твоя так называемая “старческая болтливость”, – пишет ей Магда, – единственный мой неоценимый источник сведений о внешнем мире. Я знаю благодаря тебе, что на белом свете ходят, живут, дышат люди»[193]
.Еще год назад, решив вернуться в Москву из Ликино, Магда писала Юлии: «Не знаю, как получу пропуск в Москву – ведь теперь военное положение, а кроме того, у меня пропуск выдан Нахману, я не успела заняться им перед отъездом. Надо навести справки. Здесь всё очень сложно из-за ужасного отношения к интеллигенции – того и гляди в тюрьму угодишь, расправа коротка. Зять обещал все разузнать. Ведь для выезда отсюда тоже нужно разрешение»[194]
. Теперь для поездок надо было иметь официальный документ с указанием личных данных и цели поездки, а для служащих – не просто увольнение со старого места, но и назначение на новое. Кроме того, к удивлению Магды, она оказалась военнообязанной: «Поступая сюда, я никак не думала, что вдруг окажусь военнообязанной и как бы крепостной»[195].Тем временем жизнь в Москве стала еще сложнее. Юлия не советовала Магде возвращаться:
Хотя вообще, если говорить правду, было бы безумием тебе ехать сюда на зиму. Какая тут культурная жизнь. Не обманывай себя тем, что летом пригретые солнышком поэты с голодухи читают свои стихи перед публикой. Ведь летом даже близ полюсов какая-нибудь клюква цветет; так и мы теперь во всем покорствуем природе. Вот если до весны дотянем, пожалуй, приезжай, если будет на чем[196]
.И Магда осталась, и продолжила служить в местном лесхозе, горько страдая от бездумной работы и невозможности рисовать. Она стала свидетелем разрушения ликинского лесничества. Весной, летом и осенью 1919 года она с тоской наблюдала за быстрым исчезновением леса, который, находясь под наблюдением ее зятя и его двоюродных братьев, а до этого – их деда, был известен как образец лесного хозяйства. Она понимала, сколько знаний, труда и любви ушло на выращивание и поддержание леса и насколько проще уничтожать, чем создавать и оберегать:
Что касается реальностей моей службы, то я проверяю счета и квитанции и хозяйственные книги. Высчитываю, сколько стоило столько-то лошадей в месяц, сколько смолото муки на мельнице, что и сколько всего в разных амбарах, так что непрерывное упражнение в арифметике, подсчитываю живой и мертвый инвентарь. Скучно все очень. Что же касается конторщиков и других, то лично от них зла не вижу.
Но глядя на все их поведение, отношение к делу и т. д., можно только плюнуть. Что они проделали со здешним управляющим служащими в конце 1917 года – прямо отвращение. Теперь, когда запахло в воздухе новым, и речи пошли другие и шепот о прошлых лучших временах. А ведь сами своими руками все разрушили. Тупость, хамская природа, короткая память, – все это не от темноты только, есть люди пообразованнее и тоже в этом роде поступают. Все это огромное и когда-то образцовое лесное хозяйство разрушено совершенно, работ никаких не производится и держится все одним надувательством. И везде кругом все так, нигде работ не производится. Даже для себя дров здесь нет. А лес кругом. Когда-то же отсюда возили дрова в Москву[197]
.