Однако в методологическом плане такое утверждение вызывает массу вопросов. Заявляя, что обездоленные применяли заговоры и волшебные отвары против вышестоящих, мы рискуем безоговорочно согласиться с обвинениями, выдвигавшимися против «ведьм» и «колдунов» их хозяевами, представителями властей или мужьями. Если же проявить осторожность и вспомнить, что нам в значительной мере приходится полагаться на свидетельства обвинителей и признания, подсказанные, вырванные и записанные в ходе судебных заседаний, ситуация с доказательствами выглядит совсем иначе: признания отражают страхи обвинителей и судейских чинов не меньше, чем действия, реально совершенные обвиняемыми. В этой главе мы исходим из тех же предпосылок, что и в предыдущей, считая, что все участвующие в деле стороны действовали в едином поле интерпретаций, мыслей и разногласий. Показания в делах о колдовстве демонстрируют поразительные параллели между тревогами обвинителей и желаниями обвиняемых, заставляя предположить, что магия во многом понималась как пространство борьбы, внутри которого обсуждались, выявлялись и устанавливались моральные ограничения на злоупотребление иерархическим положением. Как идея магического возмездия, так и модель моральной экономики сильны тем, что нарушители границ и жертвы их действий одинаково понимали, где пролегают эти границы, хотя по-разному видели обстоятельства дела и возможные оправдания. Понимая, на уровне сознания или подсознания, что он злоупотребил своей властью, хозяин становился уязвимым к магической атаке со стороны слуги. Неважно, применялось ли волшебство на самом деле: нарушитель общественных норм видел угрозу – признак законной мести – в каждой травинке, попадавшей в его дом, в каждой непонятной примеси, обнаруженной им в похлебке. Магия функционировала на периферии приемлемого, охраняя границы, тая в себе угрозу возмездия, не давая угаснуть моральным нормам.
Милостивое отношение к слабым в целом считалось обязанностью власть имущих. Те, кто стоял ниже их на социальной лестнице, разумеется, знали об этих ожиданиях и делали их элементом своей стратегии, взаимодействуя с царем, высокопоставленными лицами или своими хозяевами. Жалобщики постоянно ссылались на условия моральных договоренностей, выставляя напоказ свое незавидное положение. Характерным примером может служить челобитная (1646–1647), поданная Алексею Михайловичу сестрами и дочерьми монастырского служки, обвиненного в хранении заговоров и брошенного в тюрьму:
Бьют челом бедные и беспомощные горкие сироты Спаса нова монастыря служни дочеришки Гарасимки Богданова сестришки две девчонки Дунка да Фенка Богдановы. <…> Тот наш братишка лежит в гное и в дряхлости в великой нужде в конец погиб. А мы бедные и горкие скитаемся ныне меж двор бес приюту и помираем голодною смертью. А отца и матери у нас у бедных окроме ево ни роду ни племяни и приятеля никого нету. И приюту себе не имеем. А ныне Государь мы бедные горкие девчонки на возрасте и бес приятеля в конец бедные погибли. Милосердый гсдрь царь <…> пожалуй нас бедных и погибших горких сирот для Спаса и пречистые богородицы и для своего государева многолетного здраве и для наших бедных погибших горких слез, вели гсдрь к нам бедным того нашего братишка из великия нужды из заключения выкинуть на поруки, чтоб нам бедным горким сиротам в век в пагубе слезным не быть и в конец не погибнут[379]
.Эти слова, несмотря на применение готовых формул, глубоко трогают. Порой – и даже часто – такие жалобы достигали цели. Гарасимку освободили, но приняли меры к тому, чтобы гарантировать хорошее поведение с его стороны[380]
.