Синьор Муссолини слегка вздрогнул, когда прозвучало его имя, но увидел в не менее черных, чем у него самого, глазах английского правоведа что-то неприятное, что заставило его предпочесть версию, будто тот знает его по газетным публикациям. Еще он отметил, что глаза эти были длинными, как у фараона, и холодными, как антрацитовая шахта зимой. Удивившись своим наблюдениям, синьор Муссолини, обладавший характером парового локомотива, продолжил с еще более явным вызовом. Он говорил о ненависти к богатству… англичанин замечал что-то о ненависти к бедности. Он утверждал, что выведет нацию в число мировых лидеров, а доктор права, согласно кивая, уточнял, что это произойдет не раньше чем через полстолетия после его, синьора Муссолини, смерти. Он кричал о нетленной славе Рима, а англичанин напоминал о возможности решения Римского вопроса (после объединения Италии папы считали себя в Ватикане заключенными) через договор между королевством Италия и понтификами…
Аудитория, поначалу возбудившаяся, как бывает, когда «свой» имеет достаточно смелости, чтобы противодействовать «чужаку», принялась поглядывать на господина Муссолини с сожалением, а доктор права пробормотал под нос странное: «Те из вас, кто будут еще живы в сороковые, уйдут в партизаны» и… как-то потерял к неубедительному оппоненту интерес. Но если подобное развитие событий и могло удовлетворить аудиторию, оно не удовлетворило синьора Муссолини, и он выкинул козырь: вышел из-за стола и бросил англичанину в лицо:
– Вы чужак и подлец, которому наплевать на мою страну! Если бы я ею руководил, я бы вас повесил!
За козырем последовало неожиданное. Лектор – безупречно сдержанный англичанин – внезапно оскалился, как волкодав, и, недолго думая, провел оппоненту короткий правый в угол челюсти. Совершив эту неожиданную операцию, он процедил странное (и снова с совершенным спокойствием):
– Я итальянец в большей степени, чем вы, синьор Муссолини, можете надеяться стать в ближайшие десять поколений, так что не кормите меня этой кашей для инвалидов патриотического фронта.
Слушатели повскакали с мест: оскорбление было слишком серьезным и комплексным. Собрав себя со стола, куда отбросил его удар, синьор кинулся в драку, но англичанин каким-то образом удержал оппонента на расстоянии двух футов от себя, протянув в область печени синьора Муссолини тонкую кисть. Было в руке что-то или не было, аудитория не видела.
– Сожалею, что не сдержался, – проговорил англичанин с искренним раскаянием и продолжил:
– Устроим же так, что никто не запомнит этот досадный инцидент. Только вы, синьор, уж будьте добры в будущем последовать хотя бы моей экономической программе. А вот с программой политической придется разбираться отдельно, иначе висеть вам,
Все вышло по сказанному. И все-таки Ратленд остался недоволен собой. «В благословенной Италии для меня многовато эмоций», – сказал он себе. Воистину, простая степень магистра искусств подходила ему куда больше, чем драматический сан доктора права.
31. Вопросы вмешательства. Daemonomania
Главным вопросом жизни и смерти Винсента Ратленда был вопрос вмешательства. Будь он более склонен к рефлексиям, он бы передвигался по миру, декламируя в такт шагов известный монолог о бытии и его противоположности. Но, зная, что ожидает Европу в близком будущем, и уже единожды вмешавшись в развитие событий, поспособствовав установлению хоть какого-то равновесия сил через вовлечение России в Антанту, наш герой остановился и оглянулся. Любой историк искусства в первую очередь – историк. Любой историк знает, что сколь бы ни была велика роль людей, выталкиваемых на поверхность событий, будь то Цинь Шихуан, Александр, Чингис, Наполеон или Ульянов, они бы не встали на магистральный путь истории, если бы этого магистрального пути не существовало, если бы мир так и не шел упорно куда-то вверх – от войны к войне, от завоевания к завоеванию, от резни к резне, с узорами в виде Каролингского[155] или итальянского возрождения, с лирическими отступлениями на философию, теологию, искусства и мистику. Кого и когда именно надо останавливать? И надо ли? Не вытолкнет ли взбудораженный национальный субстрат наверх не упрямого крепыша-Бенито, а второго Савонаролу? И какого нового фанатика, какого Иоанна Лейденского[156] вознесут на вершину ницшеанского копьеискательства судьба и какой-нибудь колбасно-кровяной путч, если, скажем, неудачливый акварелист из Браунау на Инне случайно упадет в канаву и сломает шею?
Ратленду не было интересно посвящать свои усилия Бенито или Адольфу. Он не собирался изображать из себя Прометея, и вообще был скорее равнодушен к людям и судьбам мира, чем наоборот. Но он был искусствоведом – хотя бы по одной из профессий – и как таковой терпеть не мог системного уродства.