Сердар не то чтобы любил ее, — она была ему нужна, как пиала бодрящего чала[57] в жаркий летний день. Эти юные ласки бодрили его постаревшую душу, и он, чувствующий неотвратимое приближение старости, стремился как можно больше испить из чистого, прохладного родника. К тому же у Лейлы было еще одно достоинство: она не беременела. Конечно, для обычной женщины это не достоинство, а несчастье. Но кому нужен ребенок от наложницы?..
Средняя жена сердара не придавала значения особого увлечению мужа, считая это явление временным и не стоящим того, чтобы волноваться и переживать. А вот Садап ревновала, ревновала с тяжелой злобой сорокапятилетней женщины, давно лишенной мужских ласк и сознающей, что уже не дождется их, так как время ее прошло. Ее бесило, что даже вот в такие минуты, когда человеку нужна не просто женщина, а утешитель, друг, который помог бы рассеять мрачные мысли, муж звал не ее, а Лейлу.
Выпустив густое облако дыма, сердар сказал:
— Оставь ее в покое, слышишь!
Садап уже раскрыла рот и набрала в грудь побольше воздуха, чтобы обрушить на сердара поток жалоб и обвинений, но не успела — в кибитку, покашливая, вошел козлобородый Шаллы-ахун. Он так почтительно поздоровался с Садап, так долго справлялся у нее о жизни и здоровье, словно вернулся из дальнего путешествия. Потом расчесал пальцами свою белую бородку и хитровато посмотрел на Адна-сердара.
— Пусть аллах не сочтет Садап-гелин слишком большим счастьем для тебя, сердар, — сказал он. — Каким большим хозяйством управляет твоя Садап. Другая на ее месте и одного дня не выдержала бы, а она все такая же статная да красивая.
Лицо Садап просветлело, она словно выросла на целый вершок. Вздернув густые брови, покосилась на молчащего сердара.
— Если бы, тагсир, человека по его достоинству оценивали, то…
Сердар глянул на нее так, что она замолкла. И ахун сразу смекнул, что хвалу Садап он воздал совсем не вовремя и что его слова вряд ли пришлись по душе хозяину. Соображая, как выйти из затруднительного положения, он помолчал, ничего не придумал и со вздохом сказал;
— Боже праведный, как будто люди никогда тоя не видели! Даже из окрестных сел пришли.
Сердар повернулся в сторону жены:
— Поторопись с обедом!
Она неохотно поднялась и вышла.
В кибитке на время установилась тишина. Сердар, булькая чилимом, мрачно рассматривал узоры ковра. Ахун, выжидая водил глазами по кибитке и мысленно хвалил Лейлу: опрятная женщина, хоть и невольница, ничего не скажешь, даже терим[58] не потемнел от дыма очага. Как все со вкусом убрано! Четыре ковра, подвешенных к териму, подобраны так, что узор одного дополняет узор другого. Чуть выше висят четыре коврика-торбы с оригинальными рисунками. Ни на одном из них нет следов грязи. Даже длинная бахрома и та словно расчесанная. На полу постелен палас, а на нем — большие и маленькие коврики. Нет беспорядка и в посудном углу — все чайники, пиалы, миски аккуратно расставлены в расписном шкафу, сделанном астрабадскими мастерами. На шкафу аккуратно уложены красивые одеяла и подушки. Мешки с пшеницей заботливо прикрыты коврами а поверх, чтобы видели гости, брошены шуба из каракуля и богатый хивинский халат. Да, опрятная женщина Лейла, хоть и не дает ей аллах радости материнства.
Ахун посмотрел на хырли и саблю в серебряных ножнах, висящие на почетном месте, и снова вздохнул.
— Придется, видно, мой сердар, щелкнуть нашего поэта по носу. Не понимает он добрых намеков, позорит наши имена.
Набычившийся сердар только повел глазом, не поддерживая разговора. Ахун продолжал:
— Вы слышали, какой крамольный стих сочинил он о падишахе вселенной?
— Слышал, — пробурчал наконец сердар и булькнул чили-мом, раздраженно подумав, что этот "падишах вселенной" большего заслуживает, чем просто осуждающих стихов.
Ахун покопался в кармане длинной, до колен, рубахи, вытащил лист бумаги:
— Если слышали, то вот вам новые стихи. Это уже о нас с вами.
Ахун, перегнувшись, положил бумагу около сердара, но тот не взял ее и только переспросил:
— О нас с вами?
— Да, мой сердар.
— Когда он сочинил их?
— Аллах ведает.
— А ну, читайте.
Ахун взял листок брезгливо и осторожно, как берут мохнатую фалангу, и, держа ее подальше от глаз и сощурившись, начал читать в нос, нараспев:
Ахун особенно выразительно прочел две последние строки. Лицо Адна-сердара побагровело, гневно дрогнули губы. Ему хотелось схватить бумагу и изорвать ее на мелкие клочки, но он сдержался.
Ахун, зная, что следующие строки стихотворения — о нем, прочел их невнятной скороговоркой:
Адна-сердар, поняв причину, по которой ахун изменил голос, поднял руку.