Лесорубы добрались до места вечером, облюбовали сухую веретию[4]
и на скорую руку соорудили шалаш из еловых веток. Спали скопом, укрывшись ряднинами[5], для тепла накидав поверх толстый слой снега. С утра приступили к рубке избы. Дюжина молодцов за один день подняла сруб, запеледила его ельником, сложила посреди нового жилища очаг из битой глины, вдоль стен соорудила нары из жердей, покрыла их охапками сена. И когда на очаге запылал костер, а над ним забурлила вода в котлах и чайниках, стало весело. Усталые, все лежали на нарах, смотрели на очаг, любуясь пляской пламени, наслаждаясь теплом. Сизый дым висел ровной пеленой над головами сидящих, выше их на поларшина. Он не сразу находил дорогу в продухах под застрехой. Но это ничего, не вставай во весь рост — и дым тебе не страшен.Короток зимний день, потому рано встают лесорубы, при свете звезд разъезжаются по просекам каждый в свою делянку. Треск, уханье, гомон стоит в лесу до вечерних потемок. Круто посоленный ломоть хлеба и в обед и в паужну[6]
— вся еда, некогда и негде разводить застолье. Зато вечером ведерный чугун каши-поварихи с маслом и толокном плотно укладывается в желудки. И всю ночь до утра крепок жилой дух в лесной хижине.Лесорубы коротают время до сна побасенками да бывальщинами, до коих охочи русские люди. Егор Бережной слушает, посмеивается, порой крякнет, мотнет головой, если рассказчик очень уж круто загибает.
Больше всех потешает Харлам Леденцов, мужик, а на мужика не похожий. Выпуклые совиные глаза, щеки оладьями, нос острый, с горбиком, а под ним усики бабочкой, под усиками оскал крепких зубов. И над всем этим могучая грива курчавых волос. Глотка у Харлама такая, что захохочет — с елей куржевина сыплется. Был Леденцов на германской войне, попал к немцам в плен, вернулся — стал псаломщиком в приходе, а закрыли церковь, начал бродить по округе, занимаясь тем и другим и черт знает чем, бросив немудрящее крестьянское хозяйство на испитую и пришибленную жену. От немецкого плена остались у него эти фасонистые усишки да пиджак с закругленными полами и прорехой сзади, которую мужики насмешливо называли порулей. От приходского клира он усвоил манеру речи врастяжку, десяток церковнославянских слов и пение по гласам. Больше всего на свете он любил баб, водку и лясы. Бабы к нему льнули, как мухи к навозу. Косушка, если не было своей, находилась у приятелей. А лясы завсегда с собой, стало бы охоты точить. В лесную ватажку попал Харлам по нужде. Купчиху Волчанкину, которая его щедро питала, разорили. Крест с колокольни свалили и приперли им ворота на паперть — псаломщик лишился дохода. Идти куролесить зимой — не та пора. Вот и пришлось податься на лесной промысел.
Лежит Леденцов на нарах, гладит брюхо, топорщит усики и от нечего делать показывает мужикам, как поют на гласы. Всего-то гласов восемь, и любую молитву либо песню можно пропеть на любой из них.
— Вот так. Имеющие уши слышать да слышат:
Получается и впрямь похоже на молитву. Мужики смеются, Харлам совершенно серьезен. Он поднимается на локте и устремляет взор на противоположные нары, на Егора Бережного. Смотрит на него, не мигая.
— А ты, Егор, сможешь? Ну-ка, на пятый глас…
— Что ты, я ведь не псаломщик, — отмахивается Егор и вдруг нарочитым козлетоном поет:
Леденцов от удовольствия трясет гривой.
— Всуе же ты, брате, не пел на клиросе. Зело добро. Только это уж на девятый глас.
— Могу и на двенадцатый, — говорит Егор, отворачиваясь к стене.
Пение надоедает, а сон еще не приходит. Долог зимний вечер. Лесорубы лениво переговариваются о погоде, о дорожных ухабах, которые надо бы заровнять, о волчьих следах слева от буерака, что около развилки дорог. Харлам молчит, глядя в серую пелену застоявшегося у подволоки дыма. Но вот он, выждав паузу, снова подает голос.
— Слыхали, братие, какой со мной однажды случай был?
— Купчиха, поди, водкой угостила, — съязвил кто-то.
Леденцов пропустил это меж ушей, даже не удостоил острослова взглядом.
— Покойник из гроба вставахом, — прогудел он, делая страшные глаза.
Легковерные начали креститься.
— Что ты, Харлам, экое на ночь болтаешь.
— Болтаю? Своими глазами видехом…
— Статочное ли дело, ребята…
— Да что! Покойнику, ему не запретишь, особливо еретику…
— А Митяш, племянник мой, по книгам сказывал, что привидений быть не может, потому загробной жизни нет… Неуж неправду в книгах пишут? — усомнился Егор Бережной.