– Я чувствую себя такой одинокой в этом большом доме!
Тут, все без исключения, также добросовестно посмотрели на меня. Потом наступило молчание, и тетя Элиза вздохнула.
VII
Они, должно быть, составили целый план, шептались под дверями, делали друг другу знаки у меня за спиной, с этой неловкой наивностью взрослых, играющих в тайну. В общем, они достигли цели, потому что я оказался один в столовой, перед еще накрытым столом; и они постарались положить мне на тарелку большой кусок торта, который я никак не мог докончить.
Их выдала кобыла, которая фыркала, пока ее запрягали. Тетя Элиза была во дворе, в темноте, с ними. Я не успел соскользнуть со стула, как ворота закрылись (я впервые слышал из дома стук ворот, закрывающихся вечером). Я остался на стуле, с пальцами, вымазанными в креме. Когда вернулась тетя Элиза, я смотрел на лакированную грушу, висевшую на шнуре звонка под люстрой. Она несколько раз пыталась поцеловать меня и сказать мне фальшивым голосом что-то глупое:
– Ты храбрый маленький мужчина, правда? Да нет, конечно! Я знаю, что ты храбрый! Я знаю, мы прекрасно уживемся. Правда, Эдуар? Надеюсь, ты меня не боишься? Скажи! Ты меня не боишься?
Она говорила, говорила, а я мрачно и тупо смотрел на нее. Потом мы поднялись на второй этаж. Чтобы по вечерам ходить по этому сложному дому, полному разных уголков, неожиданных дверей и стенных шкафов, нужно было управлять целой серией выключателей, которые я всегда путал, тем более что многие из них помещались слишком высоко для меня.
– Видишь, мой маленький Эдуар! Это моя спальня. А ты будешь спать совсем близко, и я оставлю дверь открытой между нами. Так ты не будешь бояться.
В моей спальне до меня, давно когда-то, жили много детей, потому что кроме обычной постели, которую приготовили для меня, там было две кроватки с решетками и колыбель, а на шкафу много картонок для шляп, нагроможденных до самого потолка.
– Хочешь, я помогу тебе раздеться?
– Нет.
Потом, так как я не хотел быть с ней слишком любезным, я сказал:
– У меня нет ночной рубашки.
Она пошла достать ее из корзины с моими вещами, и по тому, как она разбиралась в моем белье, было видно, что у нее никогда не было детей.
– Ты не хочешь пописать?
– Нет!
Во всяком случае, не в ее присутствии. В этот вечер мне совсем не пришлось этого делать, потому что, когда я остался один и мне это понадобилось, я не посмел встать.
Я не плакал; я оставался спокойным и упрямым, лежал с открытыми глазами. Я слышал, как тетя раздевалась, ложилась в постель в большой спальне, тушила свет. Через продолжительное время мое сердце забилось, когда я понял, что она осторожно встает и в темноте, босиком, подходит к полуоткрытой двери. Она прошептала:
– Ты спишь?
Я потянул носом, и, подумав, что я плачу, она повернула выключатель и спросила, наклонившись над моей кроватью:
– Ты плачешь?
– Нет.
– Ты боишься? Хочешь ко мне в постель?
– Нет.
Я думаю, не пожалела ли тетя Элиза в тот вечер, что взяла меня к себе.
По мере того как мои воспоминания, в общем, становятся более точными, как, например, воспоминания этого периода, они много теряют в том, что я хотел бы назвать их материальностью. Конечно, в связи с домом на улице Шапитр я вспоминаю запахи, звуки, блеск солнца на разных предметах, но это не образует той плотной и теплой среды, которая окружала меня в Арси.
Впрочем, такого окружения я никогда больше не чувствовал, и, конечно, выйдя из родного гнезда, его теряешь уже навсегда. Все потом становится более ясным, но менее материальным, как на фотографии.
Был ли я несчастлив у тети Элизы? Был ли счастлив? Не знаю. Месяцы и годы путаются; мне трудно определить, что произошло в начале моего пребывания у нее и что произошло в конце, а кроме того, большая часть моих часов проходила в школе, другая часть – за приготовлением уроков, и, наконец, много времени у меня уходило на копирование почтовых открыток акварелью.
Что господствует надо всем, так это воспоминание о легком, бесплотном существе: тетя Элиза ходила взад и вперед по дому и по жизни, словно дух. Она смеялась, улыбалась, становилась серьезной, сердилась, но всегда оставалась какой-то словно воздушной. Она скоро, почти сразу же, забыла, что я, в сущности, еще ребенок, и говорила со мной как со взрослым, говорила целыми часами, или, скорее, я думаю, что она беседовала сама с собой в моем присутствии.
– Не знаю, продолжать ли нам нанимать работниц, которые целый день ничего не делают, да еще воруют... Я знаю, дом у нас большой, но если будет уборщица только на два часа каждое утро... Какую же грязь мы разводим, если нас только двое? Белье я отдаю в стирку...
Она говорила, говорила. Хотя она неподвижно сидела на стуле или в кресле, чувствовалось, что ее дух порхает повсюду и никак не может на чем-либо остановиться.
– Ты должен есть много! Понимаешь, я не хочу, чтобы твоя мать говорила, что ты у меня худеешь. Завтра мы пойдем в аптеку, взвесим тебя. Я непременно хочу, чтобы к тому времени, когда твои родители приедут, ты прибавил в весе на два или три кило.