Читаем Мальчик с Голубиной улицы полностью

Так они стоят друг против друга, как Дарий против Александра Македонского, как Наполеон против герцога Веллингтона на поле Ватерлоо, — до тех пор стоят, пока не охрипнут, не выговорят простуженными, пропитыми голосами все, что один про другого думает, и лишь после этого, прижимаясь к заборам, стараются разойтись. А кони с бешеными глазами, лягаясь, задевая оглоблями заборы и обдирая афиши, разъезжаются. Но Туна и Богдан еще долго оборачиваются и грозят друг другу кулаками и обещают друг другу как следует показать, а где и как — об этом они еще поговорят, и кричат всей улице: «Поберегись!»

Я помню Голубиную, помню каждый дом, каждое крылечко, по-своему удивительное и загадочное. Белые зонтики бузины, диковатые фиолетовые, как чернила, колокольчики у заборов, одуванчики…

Ярко помню ту весну.

Все время было счастливое чувство: как хорошо, как повезло, что родились мы именно в это время и детство совпало с красными флагами, с манифестациями, с духовыми оркестрами, с дарованием свободы, со всем тем великим, бесконечным счастьем — обязательно счастьем! — что там, впереди. И не терпелось вырасти, надеть защитную гимнастерку, взять на плечо винтовку и идти в строю, в солдатских рабочих башмаках, в обмотках цвета травы, под звук труб и бой барабанов: «Смело, товарищи, в ногу…»

Юность революции! Видения моего детства! Сколько ночей было потом, сколько звезд погасло, сколько раз глаза ослепляло огнем, и болью, и обидой. Казалось, все покрыто тьмою, унесено взрывной волной, растаяло во мгле времени. Но с каждым годом, освещенные всеми восходами, видения эти разгораются все ярче и ярче. И звуки и голоса, усиленные годами, как рядом мощных радиостанций, звучат все громче и громче.

Часть первая

Летний день

1. Дед

О, эти веселые полосы утреннего света! Эти без конца бегущие по стенам полосы! Никогда уже не будет так ярко, так безмятежно светить солнце.

Раннее-раннее утро. Слышится гулкий утробный стук бондаря и высокий, чистый, как бы стеклянный звон кузницы: Динь! Динь! Динь!.. С тех пор как помню себя, помню и этот звон — там, за проходным двором, на соседней улице. Какая тайна в нем? Отчего так долго, так бесконечно и ненасытно слушаешь его, чувствуя прилив сил? Что-то покоряющее, доброе и неизменное в нем — отдаленном, тугом.

— Свежая рыба, люди! Свежая рыба!

— Угоо-ля! Угоо-ля!..

И вдруг, покрывая все:

— Пече-онка… Пече-онка! — Разносчик кричал так, будто не продавал печенку, а ее у него вырезáли.

— Ста-арые вещи! Ста-арые вещи!

А когда на мгновение стихали крики, снова слышался и, как свет, все заполнял звон кузницы — постоянный, неутомимый: Динь! Динь! Динь!.. Наверное, кузнец отковывал мир, на котором все происходило, и ему никак нельзя было остановиться ни на минуту.

Дед в суконной ермолке, с купоросно-сердитыми бровями и толстым добрым носом, всегда желтым от табака, с выпуклыми очками часового мастера, обычно сидевшими на самом кончике носа, смотрел на меня поверх очков: «Думаешь, я не вижу, что ты проснулся, разбойник!..»

— Однажды в городе на башне испортились часы, — рассказывал дед, — и солнце в этот день не взошло, люди в потемках проплакали весь день и проклинали часового мастера, который починил часы, когда солнце уже было в Америке…

Дед не хотел, чтобы его проклинали, и действительно, еще не было случая, чтобы солнце, не взойдя у нас, унесло свой свет в Америку.

Дед мой вставал раньше всех на улице. Он заводил свои пузатые часы «Павел Буре», и только тогда всходило солнце, кукарекали петухи, в окнах появлялись заспанные лица, зевали, смотрели на улицу и начинали суетливо кричать: «Скорей! Скорей!»

— А куда скорей, зачем, разве они знают? — говорил дед.

Со всех сторон осторожно тикали часы: тик-так, тик-так, тик-так… Огромные часы в пыльных деревянных футлярах, и круглые жестяные будильники, и величиною с гривенник ручные часики — все тикали согласно, у них было одно большое вечное сердце — Время.

И отчего-то становилось грустно.

— А правда, дед Ян, есть на свете хлебные деревья?

И дед Ян, прикрыв глаза и как бы вглядываясь в то, о чем рассказывал, нараспев отвечал:

— Далеко-далеко от нас, в неведомой стране, я вижу хлебные деревья. Ветер раскачивает на ветвях булки, бублики, калачи и кренделя. Ранним утром, на восходе солнца, по всей стране — запах свежеиспеченного хлеба, как в хорошей пекарне.

Дед Ян закладывал в ноздрю большую понюшку табаку, глубоко вдыхал, и, когда после чиханья широко открывал полные слез глаза, они говорили: «А ведь и прилично в той стране!»

— Правда, к концу дня, — продолжал дед, — булки там черствеют, но к тому времени жители обрывают все плоды и уносят в больших корзинах. А наутро деревья снова усыпаны булками, бубликами и кренделями с маком или с запеченным в тесто изюмом, смотря по погоде: сыпется ли с неба мак или изюм. Ведь только этим и отличается там погода, и люди, проснувшись, зевая, спрашивают: «Что сегодня на улице — мак или изюм?»

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза
Женский хор
Женский хор

«Какое мне дело до женщин и их несчастий? Я создана для того, чтобы рассекать, извлекать, отрезать, зашивать. Чтобы лечить настоящие болезни, а не держать кого-то за руку» — с такой установкой прибывает в «женское» Отделение 77 интерн Джинн Этвуд. Она была лучшей студенткой на курсе и планировала занять должность хирурга в престижной больнице, но… Для начала ей придется пройти полугодовую стажировку в отделении Франца Кармы.Этот доктор руководствуется принципом «Врач — тот, кого пациент берет за руку», и высокомерие нового интерна его не слишком впечатляет. Они заключают договор: Джинн должна продержаться в «женском» отделении неделю. Неделю она будет следовать за ним как тень, чтобы научиться слушать и уважать своих пациентов. А на восьмой день примет решение — продолжать стажировку или переводиться в другую больницу.

Мартин Винклер

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза