Читаем Мальчик с Голубиной улицы полностью

— Что значит — пусть поспит? Что значит — маленький? Кого вы из него хотите сделать — соню, лайдака, Фоку Пу? Вы же знаете, кто такой Фока Пу?

— Ну хорошо, хорошо, пусть встанет.

На миг, вскользь, из зеркала взглянул на меня незнакомый глазастый, черномазый мальчик, точно соскочивший с коробки сапожной мази «Люкс». Это был я.

— Ты что, на пожар? — опять недовольна тетка. — Так садись на бочку, крути кнутом и кричи: «Вье!»

Большим, похожим на секиру ножом она отрезала горбушку хлеба.

— Так мало?

— Вы слышите, что он говорит? «Мало». А ты что, Иван Дзюба?

— Ну еще один кусочек!

— Хватит! Биндюжнику и то хватит!

Она взяла солонку и, не жалея, высыпала на хлеб грубую, темную, крупнозернистую соль.

— И чтоб я тебя больше сегодня не видела и не слышала. Чуешь?

3. Разбойник

Мягкая, кроткая, цветущая желтыми лютиками и беззвучными лимонными мотыльками тишина украинского утра!

Каждый день как будто сотворен для тебя, и будто только потому, что ты живешь на свете и выбегаешь со своим ломтем хлеба, так весело, ослепительно светит солнце, растет трава, веет ветер, поют птицы!..

И я понимаю язык птиц, трав и камней.

За воротами встречает меня большой, обросший рыжим мхом камень. Упал ли он с неба или привезли его на телеге, запряженной красными конями, я не знаю. Но только я выхожу, он всегда смотрит на меня и ждет, что, может, именно я освобожу его заколдованную душу, и тогда он расскажет все, что видел и знает, — ведь он днем и ночью не смыкая глаз стоит у ворот.

Цветы следят за тобой желтыми глазами: «Куда пошел так рано?» И каждая былинка слышит тебя и кивает: «Да-да, да-да!» Приложишь ухо к телеграфному столбу, а он гудит, как медная труба, и зовет в атаку.

— Разбойник, ну, чего ты там слушаешь? — кричит из окна тетка.

— Я не слушаю.

— Я лучше тебя вижу, слушаешь ты или не слушаешь.

…На всю жизнь запомнишь то тихое, розовое утро.

Летит вдали дрожащий в воздухе лимонный мотылек. Вот он вдруг замер в воздухе, повис, как на качелях, сверкая крылышками. Но увидел тебя и снова полетел.

Бежишь, словно и у тебя крылья, словно и ты мотылек, и он садится среди лютиков, и ни за что не найти его. Чутко бродишь вокруг: где же он? И вдруг один из лютиков взмахивает крылышками и улетает.

— А-а-а! — и бежишь за ним к белым кустам бузины.

Здесь он виден ярко, зримо. И вот на цыпочках, не дыша, приближаешься к мотыльку. Он сидит, устало сложив крылышки, глубоко впившись тонкими, длинными, подрагивающими усиками в самую середину цветка, и пьет, одновременно поглядывая выпуклыми, испуганными бусинками глаз: «Опять ты?»

Помнишь, как ты удивился, когда тебе сказали, что бабочка была гусеницей? Помнишь, как нашел на дереве в старом легком листе завернувшуюся в теплую паутиновую шубу толстую куколку? Не может быть, чтобы из этой противной неживой ватной куколки вылетела та легкая, эфемерная бабочка. Удивительная, беспощадная тайна жизни коснулась и испугала тебя.

Я думаю, что память человека какое-то время спит в коконе, как бабочка в куколке, — хотя и живая, и питающаяся, и чувствующая, но еще слепая. А иначе чем же объяснить, что исчезают, точно растворяясь и уходя в глубину времен, первые годы жизни, и лишь в какой-то миг, в какое-то раннее солнечное утро кокон разрывается…

Как на переводной картинке, все проступает медленно, и сказочно, и празднично.

Ярко-синяя, словно молнией освещенная, шелковистая, звучащая трава, и в ней, как тысячи маленьких солнц, лютики — словно разостлали по пыльной улице мягкий, нежный оранжево-свежий росистый ковер. И такой одуряющий запах, что кружится голова.

А седые одуванчики стоят тесно, один к одному, удивительные, воздушные, пушинка к пушинке, рожденные единым дыханием. Как чудесно, как легко и неслышно разлетается одуванчик, и в мгновенье в руках остается лишь костяная ноздреватая палочка, будто ничего и не было, будто все это приснилось.

— Эй, коли! Руби!

Ослепленный легкостью, идешь в атаку и после ходишь словно вывалянный в пуху.

И лишь один одуванчик на тонкой, трепетной ножке стоит высоко-высоко на старой кровле сарая и печально качает на ветру седой головой: «Ах, разбойник, разбойник!»

Желтые бубенчики отряхнули капли росы, раскрылись, свежие и умытые. Сердитый шмель, забравшись в самую середину цветка, гудит: «У-у-у… доберусь!» И в это утро чувствуешь себя и бубенчиком, и росой, и гудящим шмелем…

Как хорошо выбежать босиком в прохладную мягкую пыль и погнать обруч мимо окон с зевающим людом: «Эй, босяк, ты уже проснулся?» И, на ходу закусывая хлебом, гнать и гнать деревянный обруч от венского стула с таким азартом и восторгом, словно катишь впереди себя земной шар.

Далекое лето моего детства! Мне кажется, я гулял тогда на большом зеленом лугу, а в высоком синем небе гудел огромный колокол. Я догонял вращение Земли, и ветер сбивал меня с ног, и через каждые пять секунд пролетала золотая стрела.

— Остановись ты, разбойник, посиди хоть одну секундочку во дворе и пожуй, как человек!

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза
Женский хор
Женский хор

«Какое мне дело до женщин и их несчастий? Я создана для того, чтобы рассекать, извлекать, отрезать, зашивать. Чтобы лечить настоящие болезни, а не держать кого-то за руку» — с такой установкой прибывает в «женское» Отделение 77 интерн Джинн Этвуд. Она была лучшей студенткой на курсе и планировала занять должность хирурга в престижной больнице, но… Для начала ей придется пройти полугодовую стажировку в отделении Франца Кармы.Этот доктор руководствуется принципом «Врач — тот, кого пациент берет за руку», и высокомерие нового интерна его не слишком впечатляет. Они заключают договор: Джинн должна продержаться в «женском» отделении неделю. Неделю она будет следовать за ним как тень, чтобы научиться слушать и уважать своих пациентов. А на восьмой день примет решение — продолжать стажировку или переводиться в другую больницу.

Мартин Винклер

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза