Дядя Петя идет к своему месту, к трем заветным, заповедным, пробитым на всю жизнь лункам. Идти надо метров пятьсот, туда, где стоит летом красный бакен, а затем створиться по краю далекого острова. И на всей этой невидимой линии подо льдом таятся невидимые ямы и ложбинки, в которых и стоит, сонно взмахивая плавниками, спящая с открытыми глазами зимняя рыба.
«Раздразнить надо ее, эту рыбу, как следует! Вот ты, положим, спишь себе спокойненько, наелся всякого вкусного и спишь. Только уснешь, а тебе — раз но башке или хвать за ногу! Или — щелк по носу! Ты тут, конечно, проснешься и станешь озираться… Кто это, такой-сякой, спать не дает?! Будешь глядеть, кого бы по уху вдарить! Так и рыбка! Не раздразни ее как следует — ни за что не возьмет, а раздразни — сама на крючок лезет… Осерчает и лезет!»
Как каждый моряк, старый шкипер не любит и не умеет долго ходить. За ночь навалило на Волгу снегу по пояс, и идти трудно — точно без ног. Шкипер медленно серчает и краснеет под шапкой-ушанкой. Большой, до сих пор богатырски сложенный и сильный мужчина, шкипер недолюбливает это белое безмолвие, способное поглотить без остатка и разницы что песчинку, что гору. Ему не с чем бороться, кроме как с шелестящим, легким, как дым, снегом, и снег так податливо сыплется на валенки и так незаметно, коварно скапливает в коленях усталость.
Дядя Петя садится на перевернутое ведро и закуривает. Где бы ни находился, он всегда садится лицом к своей хате, лицом к тете Зине. Пятьдесят лет прожили вместе. И два разных этих тела, две разные души объединились и слились в одной человеческой судьбе и жизни. Родившись в донской станице и устав к двадцати трем годам от крови, что обильно лилась и мутила тихий Дон, ушли они, казак и казачка, в Россию, на светлую, слезами отбеленную Волгу. И сменяли по вековечной казачьей привычке коня на ладью. Пошли на баржу и поднялись на ней к северу, в город Великий Устюг. И за долгий путь стал казак Петр шкипером, а казачка Зина — матросом.
И шкипер лихой, и матрос его лихой — не просто баба на судне, а матрос, злой до работы, со стальными мускулами, нежный в любви и неистовый в веселье. И преданный в своей великой любви к нему, мужу и шкиперу. «С таким матросом можно плавать! Черт, а не матрос!» — говорил Петро другим шкиперам и, глядя порой, как Зина легко управляется со стальным швартовом, дивился, точно ли она — баба? А тетя Зина, живя мужской жизнью, ругаясь, куря, таская тяжести, была наравне со всеми. Только в одном отличалась от обычного матроса — умудрялась она оставаться женщиной. И пела, и плясала, и стирала, гладила, и хранила единственное свое, девичье еще, платьице, и прятала от угольной пыли дивные пепельные косы, и ревновала своего шкипера к намалеванным, минутным подругам моряков, и плакала порой, забившись в потаенный уголок трюма, задавая себе извечный бабий вопрос: «Ну, за что я его так полюбила?»
…Покурив, дядя Петя встает с ведра и идет к лункам. Три черные веточки-вешки над занесенными лунками видны еще издали. Приближаясь к вешкам, старый шкипер невольно ускоряет шаг и, похрустывая валенками, косолапя, подбегает к лункам. Опустившись на колени, он широкими, точно лопаты, варежками разгребает снег и стучит огромным кулаком по корке льда. Но лунка хоть и под снегом, а замерзла накрепко, спаялась еще перед снегопадом и удар кулака держала. Дядя Петя схватывает пешню и начинает толочь лунку, словно пестом в ступе. Летят острые ледяные брызги, впиваясь осколочками в валенки, и вдруг фонтаном с утробным вздохом выбросилась наружу вода и засинила снег возле лунки. Дядя Петя приседает на корточки и выбирает ладонью кашицу снега и сплывшиеся куски льда. Рука сразу становится красной, подушечки пальцев белеют и начинают быстро неметь. «Холодею… Вот она, старость-то», — думает дядя Петя, шаря в лунке. Выбрав весь снег и лед, шкипер распутывает удочку и, прищурившись, смотрит на блесну… Это его любимая верная блесна-окуневка. Она сделана из настоящего корабельного бронзового, позеленевшего от старости шурупа и сплющена, и погнута, и заострена дядей Петей после того сна…