Была ли она отпущена по небрежности или с умыслом, что отъезд ее сделает страну предсказуемей, это не убавляло ее ненависти: ровно наоборот, эта неустановимость только больше выбешивала Марту, равно как и поведение тех, кто уехал и уехал и нормально, если не лучше, чем прежде, устроился и, вероятно, сидит в ресторане напротив или через стену, никого больше и не пытаясь достать с той стороны, пока это еще возможно. Марта не могла бы сказать, что освоилась здесь совершенно, она скучала по прóклятой Москве и воскресным пробежкам по прóклятым набережным, не говоря уже о мастерской, но, раз уж ей так или иначе дали уйти, нужно было дать им понять, что они просчитались; дождь пошел еще хлеще, она почувствовала, что засыпает над кофе, и тогда написала самому потерянному из корреспондентов, длинному Валентину, залегшему на мифической даче в Тверской или Ярославской области и отвечавшему ей в среднем через неделю, но зато со всеми запятыми и прочими никчемными приличиями, усвоенными из классической русской прозы: это были удушающие письма, полные самых унизительных оправданий и благодарностей ей за попытки помочь, сострадательность и понимание, и за те несколько вечеров осенью двенадцатого года, о которых она помнила уже совсем мало, а Валентин все не забывал или тоже к чему-то лукавил. Валя, набрала она, я устала от твоих извинений, у меня от них болят глаза; ты так и будешь оправдываться даже сидя в окопе в одной простыне, уворованной из детской больницы, которую захватили даже до тебя; в той стране, из которой ты до сих пор по чьей-то там недоработке имеешь возможность слать мне эти расшаркивания, это твое единственное мастерство давно потеряло всякое применение, оно тебя ни от чего не спасет; мне страшно представить, в какой полк тебя определят, если они отыщут твои пидорские снимки и нерифмованный текстик про разноцветный хуй, а они отыщут их непременно, потому что ты никогда не умел быть осторожным. Или, может быть, ты рассчитывал, что этим отпугнешь их, что тебя нельзя будет трогать руками? Господи и не только, да им даже не нужно для этого рук или ног; ты и сам не представляешь себе, что будешь изображать, когда окажешься ровно перед ними в какой-нибудь комнате с плакатами, если не еще где похуже. Потому что ты, которому первой же отдачей вывихнет плечо и высадит зубы, – ты самый желанный кусок для них, они охотились за тобой еще с детского сада, где ты первым научился нормально читать, но в дальнейшем так и не смог нарастить этот отрыв: ты окончил школу с двумя-тремя тройками в аттестате скорее из‐за того, что просто не сошелся с учителями точных предметов, но потом, в отличие от многих одноклассников, поступил на бюджет – кое-как, но пускай; это вроде бы взбодрило тебя, натерпевшегося в последние школьные годы от тех, кто в итоге тупо ушел на платное отделение в автодорожный, однако в скором времени ты понял, что твое филоложество тоже не слишком твое, что во всем этом столько немыслимой, каменной скуки и низкой тщеты, и еще два, три, четыре года доучивался уже совершенно по инерции, забыв какое-либо честолюбие, книжную гордость, и выпустился с факультета просто неровно начитанным человеком, в совершенстве выучившим родной язык и способным разве что страдать репетиторством не при самых состоятельных московских семьях да еще правкой коммерческой макулатуры; ты не стал ни завкафедрой, ни редактором книжной серии, ни учредителем маленькой, но гордой школы для увлеченных детей, и теперь те, кто когда-то тебя и подобных тебе вроде бы отпустил, спохватились и ищут, и никто тебя не защитит. Вот что, Валя, я больше не буду писать тебе; но если до конца августа тебя не будет здесь, я соберу все, что о тебе знаю, и отправлю им: прости, я слишком долго пыталась тебя уговорить, у меня нет больше сил.