Голиков хотел сказать: «Не надо!», но промолчал. И его привязали широкими льняными полотенцами к столу, к специальным кольцам под доской. И он лежал, окончательно подавленный тем, что его опутали, как брыкливого теленка.
За время службы в армии он привык полагаться на свою силу воли, которая позволяла не кланяться каждой пуле. В пятнадцать лет (шестнадцать ему должно было исполниться через месяц с небольшим) он уже прослыл человеком рисковым, но с холодной головой (хотя порою делал глупости). Однако объяснять все это, лежа под короткой простыней, было вдвойне унизительно. И он принял окончательное решение: «Пусть делают что хотят — только пилить ногу я не дам».
И он лежал не шелохнувшись, то есть даже не делая попытки шевельнуть рукой или ногой, пока хирург промывал ему рану снаружи. Правда, молоденькая сестра чистым тампоном вытерла струйку крови, которая побежала из прокушенной губы.
Голиков уговаривал себя, что боль невелика, что она становится слабее. И даже загадал: если он перетерпит и не издаст ни звука, то все обойдется без пилы.
Блеск и негромкое звяканье инструментов, сосредоточенное лицо хирурга, делающего привычную работу, белая косынка и проворные руки медсестры — все это переместилось как бы за незримую стеклянную перегородку. И он, к собственному удивлению, обнаружил, что боль в самом деле стала вполне терпимой. Голиков сбросил напряжение, мышцы расслабились.
— Молодец, — негромко обронил хирург.
Голиков поймал на себе слегка обеспокоенный, но теперь улыбающийся и подбадривающий взгляд молоденькой медсестры. И ему было уже не так стыдно за свою наготу и распятость.
Тут хирург сделал быстрое и точное движение. Острый невидимый огонь прожег ногу. Голиков не ждал этого, рванулся, и полотенце, которое держало его туловище и руки, то ли развязалось, то ли лопнуло. И Аркадий сел на столе.
— Да привяжите вы его! — рассерженным голосом крикнул хирург, отходя от стола и высоко держа длинные изогнутые ножницы с зажатым в них куском окровавленного бинта.
Медсестры мигом опрокинули Аркадия на пришибленную спину и сильными, жесткими руками снова привязали к столу. Но благодетельная боль, которая, как думалось Голикову, свидетельствовала о том, что гангрены нет и ампутация не нужна, была теперь невыносима. Она разлилась по всему телу, заполнила все уголки его существа. И от нее не было спасения — возможно, потому, что от рывка растревожилась спина.
И снова беспощадный огонь прожег насквозь ногу, будто в рану с обеих сторон натолкали раскаленных углей. И Голиков потерял контроль над собой. Он начал рваться вон из пут, хотя обе сестры держали его. Скорей всего, он бы вырвался, но словно издалека донеслись слова:
— Все. Теперь все. Вы держались молодцом.
Огонь в растревоженной ране начал угасать. Ногу забинтовали и развязали полотенца. Прямо перед собой Аркадий увидел нежное девичье лицо под накрахмаленной косынкой, милую родинку возле рта и огромные, испуганные глаза с мокрыми ресницами. От девушки исходил тонкий запах земляничного мыла.
«Она плакала?» — вяло удивился Голиков. Сил его достало только на то, чтобы чуть слышно произнести:
— Извините... спасибо.
Два санитара привезли его на каталке в палату, осторожно переложили в постель и исчезли.
— Покушай, — предложил сосед с дощечкой.
Аркадий помотал головой и показал глазами на поильник. Сосед поднес носик к распухшим губам Голикова. Аркадий сделал несколько глотков и закрыл глаза: он устал, но еще больше ему хотелось побыть одному.
Двое суток Голиков прожил спокойно. Ноге полегчало. Когда делали перевязку, он своими глазами увидел, что припухлость спала, синюшность почти исчезла.
— Вот и славно, — сказал хирург, — пойдете скоро танцевать кадриль и польку.
А ночью в голени снова появился жар. Час от часу он усиливался, будто прямо на койке развели костер и подбрасывали в него ветки. Жар становился нестерпимым, а Голиков еще надеялся, что все, быть может, пройдет само...
Всю жизнь скрывая это, Аркадий побаивался врачей и с опаской относился к хирургическим инструментам. Наверное, его натура, унаследованная в первую очередь от предков-землепашцев, восставала против вмешательства в нее. А теперь перед внутренним взором Аркадия неотступно поблескивала никелированная пила с мелкими наточенными зубчиками.
Лежа на кровати и каждые несколько минут пытаясь найти такое положение, когда бы ногу меньше пекло, Голиков думал и о том, что мог бы сейчас быть дома, преспокойно учиться в школе, бегать в синематограф Рейста, а вечерами сидеть за книгами при свете лампы с уютным зеленым абажуром. И он бы слышал, как в кухне, готовя чай, звякает ложечками и рассказывает что-то смешное мама. И у него бы, Аркадия, ничего не болело, и он бы не ощущал такого одиночества, как сейчас, и такой заброшенности, от которых хотелось плакать, но плакать было нельзя.
Боль в ноге стала невыносимой. И хотя Голиков молчал, все еще уповая на чудо, сосед с покалеченной рукой заметил, что мальчишке плохо. Аркадий сделался пунцовым, тяжело дышал, с шумом вбирая и выталкивая из легких воздух.