С вечера завела будильник. Сидела на постели, закутавшись в одеяло, свернувшись в зябкий комочек. Смотрела на светлое пятно луны в окне, думала, прислушивалась к той, другой жизни, которая кулачками пробовала стучать, будто говоря: «Ты слышишь? Я живу. Я скоро шибко толкаться буду».
Косо ударил дождь по стеклу увесистой каплей, защелкал разом по крыше, словно горох кто-то рассыпал.
Соскочила с постели, к окну подошла. Лил дождь. Желтые огни и черная улица. Покусывала губы, стояла в длинной ночной рубашке, босиком, оглядывалась на будильник.
Чисто после дождя.
Поезд вырвался из города, ровно, накатисто бежит колесами, вздумал закричать — крикнул в сырую чащу, откликнулся лес, отряхнул росу, проснулся.
После каждой остановки Тоня загибает палец. Когда рука сожмется в кулак, на перроне будет стоять Арсений.
Раз…
Два…
Три…
Четыре…
Пять…
Никого нет на перроне. Только на скамейке сидит женщина, и к ее ноге жмется собака.
Шуршит мокрая галька под ногами. Грянул паровоз криком, дернулся, задвигал колесами — дальше заспешил, разминая в горячем масле рычаги.
— Ты чего, доченька, рано как? Спала бы и спала, — сказала женщина мирно, сонно.
— Мне надо. Надо. Понимаете?
— Ну, если надо…
Прошла мимо и тропой к березняку. Замедлила шаг, присматриваясь, — может, не та тропа? Побежала. Цеплялись ветки за платье: остановись, куда же ты? Не удержали, отпустили…
Глядела на деревню с горки, искала домик Арсения глазами, долго, напряженно. Нашла. Села на пень, положила голову на руки, затряслась плечами — не заплакала. Глядела. Ждала. Видела, как блестит стекло в доме Арсения, видела калитку, ступеньки, дверь.
Ждала.
Поднялась, хотела сбежать с горки — повернулась и пошла назад, на станцию, медленно ступая, будто по узкой доске переходила через стремительную воду, будто несла что-то тяжелое.
По перрону бегала собака, нюхая мокрую гальку. Бегала на трех ногах, привычно, весело, оттопырив уши. Переднюю лапу ей отрезало поездом.
…Арсений проснулся, пожмурился на солнце, откинул одеяло. Много света в комнате.
Вздрогнул, схватил часы, прижал к уху. Идут. Половина одиннадцатого. Опоздал. Сама могла дойти. Отчего не дойти? Вот оказия, черт возьми. Проспал. А может и не приезжала? Срочная работа… Все равно опоздал.
Выбежал в трусах на крыльцо, поглядел из-под ладони вокруг и пошел к реке, на ходу натягивая брюки.
Не приехала, верно. Дорогу знает — сама бы дошла. Неужели за руку вести. Барышня!
Но чего-то не хватало. Ходил от берега к дому, опять спускался к воде. Прыгнул в лодку, загремел цепью, отвязываясь от дерева. Налег на весла, поплыл в луга, покрываясь испариной от натуги.
Пахнет травой, сочной, влажной.
Косят женщины траву. Поют. И от их песни светло кругом до самого неба. Улетает песня в стеклянную даль. И кажется, будто не люди поют, а вся земля, накипая травой, поет — ветром, небом, птицами. Запеть бы тоже, чтобы голос, оторвавшись от губ, долетел до неба, облаками поплыл бы.
Рассыпается трава под железом косы. Поют девчата, ладно, тоненько. Коса поет в их руках. Запеть бы тоже, да кажется сфальшивишь, вспугнешь песню.
Ударил веслами по воде, широко загреб.
Опоздал…
Билась вода под веслом, словно она была виновата. Песня звучала все глуше, стелилась за лодкой по воде, догоняла точно. Не смогла догнать — в лугах осталась…
Арсений вылетел с тропы на перрон, добежал до кассы. Шарил глазами, искал. Закурил.
Синим огнем текли рельсы. Висело горячим всполохом солнце в небе.
У МОСТА
Тяжелый, из серого сплошного камня мост выгнулся над водой. Его положили давно, крепко, на много лет.
Бежали машины, сглаживая неровности горячими шинами, шли люди, вбивая в камни шаги, и мост жил торопливой жизнью человека, умывался дождями, покрывался сухими листьями, летящими с тополей парка, заносился чистым снегом и опять открывался выщербленной, растрескавшейся грудью весной, роняя острые сосульки в темную воду.
Мама говорила, что мост мой ровесник, и я с уважением, когда никто не смотрел в мою сторону, гладил плоский камень ладонью.
Мы жили у парка в высоком, из красного кирпича доме, и из наших окон был виден мост.
Мальчишками мы любили перевешиваться за литой барьер и глядеть в воду до тех пор, пока голова не шла кругом и не стучало в висках.
Меня ругали дома за цыпки на руках, за то, что бегал к мосту, наказывали, замыкая в маленькой комнатке, и я, вылезая через окно, снова летел узким проулком к мосту, зная, что вечером меня опять накажут.
Было что-то необыкновенное в летящей стремительной воде, в легком кружении воронок, мелких камешках берега, скатывающихся в глубь, и солнечном свечении.
Я свешивался вниз головой и будто падал долго, томительно, прижимаясь плотно к камню.
Глиссер вспарывал пенно гладь, зарывался носом, и за ним шла глубокая, гладкая дорожка с опадающими блестками брызг.
Я чувствовал себя маленьким и, возвратись домой, с каким-то жалким вниманием разглядывал свои несильные руки с острыми содранными локтями и грязными цыпками.
Я хотел быть поэтом.