Читаем Мальчишник полностью

Мы сидели, не смели потревожить эти воспоминания. Понимали — надо собираться: Наталье Сергеевне пора отдыхать от нашего визита, который доставил ей, может быть, даже серьезные переживания. Но Наталья Сергеевна не захотела нас отпускать.

— Я испекла пирог. Вы должны попробовать.

Мы перешли в кухню. В ту самую кухню, где на стене висели две тарелки с Полотняного Завода — одна салатного цвета, другая — с картинкой. Я подумал о картинках из альбома и о той картинке, которую перерисовывала в детстве Наталья Сергеевна.

Когда мы с Натальей Сергеевной прощались, я не удержался и спросил о часах с бумажным циферблатом. Она засмеялась и рассказала. Часы тоже из далеких времен и тоже из семьи Натальи Сергеевны. Механизм сломался. Его вынули для починки вместе с циферблатом. Должны были прийти гости. Наталья Сергеевна, чтобы часы не зияли пустотой, быстро нарисовала циферблат и стрелки на нем.

— Так с тех пор… — улыбаясь, закончила Наталья Сергеевна, — и живу с бумажным циферблатом и нарисованными стрелками на этих часах.

Время уходить. И мы уходим, пообещав правнучке Александра Сергеевича Пушкина в следующий раз принести ксерокопию с последнего, может быть, обращения к современникам Анны Александровны Пушкиной, опубликованного в заводской газете.

ПОРТРЕТНАЯ ИСТОРИЯ

Первые месяцы 1827 года, Пушкин в Москве. Пешком, иногда в экипаже, отправляется с Собачьей площадки от Сергея Александровича Соболевского, мимо дома Апраксиных со знаменитым домашним театром, спускается по Знаменке и сворачивает к Ленивке: здесь жил художник Василий Андреевич Тропинин. Пушкин заказал ему свой портрет, который хотел подарить Соболевскому.

Тропинин писал портрет. Пушкин сидел у столика в типично московской принадлежности — халате. Ворот белой домашней рубашки раскрыт, повязан небрежно галстук-шарф. На большом пальце правой руки — любимый сердоликовый перстень.

Москвичи люди нараспашку, говорил Белинский, истинные афиняне, только на русско-московский лад… Оттого-то… так много халатов…

Для Пушкина это была замечательная московская лень на Ленивке. Закусывали с осетриной и вязигой, кулебякой, говяжьими почками в соусе с луком, отварным рубцом с хреном и уксусом. Заливными орехами. Пили по рюмочке, другой. Выкуривалась длинная ленивая трубка, головка которой покоилась на полу, на тарелочке. Потом Пушкин занимал место у маленького стола, правая рука с талисманом — на столе, и — неспешащая, на русско-московский лад, беседа.

Художник рассказывал, как он юношей копировал лубки, переводил рисунки для вышивок бисером и шелком, придумывал торты и пироги в виде сказочных замков и башен с флагами да с флюгерами. Делал беседки из вафель и печенья, скульптуры из цукатов и глазурованных фруктов. Рассказывал про московские базары, ярмарки, бани, которые охотно посещал, про всякие торги, купеческие свадьбы, постные грибные рынки, голубиные праздники, щеголей-извозчиков. Про Замоскворечье.

Пушкин слушал, смеялся и забывал, что «сидит для портрета».

Тропинин работал, писал Пушкина сам тоже в халате, с палитрой в руке, в очках, грузноватый, спокойный, в окружении весело перекликающихся птиц и пушистых гераней. Художник, остро чувствовавший Москву, и не просто Москву, а Москву-матушку.

С каждым посещением Тропинина Пушкин узнавал новое об этом скромном человеке, лишенном суеты как в жизни, так и в творчестве. Узнавал, как Тропинин писал атаманов казачьих войск — участников русско-турецкой войны. Как задумал портрет атамана Платова, и что вообще он пишет портреты воинов двенадцатого года, живущих в Москве. Некоторые из портретов, начатые или законченные, висели по стенам. И что собирается писать воинов всю жизнь. И как усвоил на всю жизнь и свое рабочее платье — халат.

Писал Василий Андреевич Пушкина в праздничные для Пушкина дни: поэт вернулся в Москву из ссылки в Михайловское. И Москва завертела, закружила. Он был «на розах», едва «поспевал жить». И на Ленивке приятно отдыхал от веселых молодых обедов, ужинов, встреч. Часто — «при толках виста и бостона». Его зазывали и в Немецкую слободу, и в Замоскворечье, и во всевозможные литературные салоны. Молодежь надеялась на него, что он «оживит русскую словесность», требовала этого: словесность «еще допускала в те годы движение мысли, обмен мнениями». Его называли «миллионом». Это один адъюнкт греческой словесности, подскочив к нему, воскликнул:

— Александр Сергеевич, Александр Сергеевич, я единица, а посмотрю на вас и покажусь себе миллионом. Вот вы кто!

Все захохотали и закричали:

— Миллион! Миллион!

Пушкин рассказал об этом Тропинину, и теперь смеялся Тропинин. А Пушкин сидел и наслаждался пением птиц, русско-московской беседой с Василием Андреевичем и памятью двенадцатого года.

В окна квартиры Тропинина — видна Москва в простоте и несановности. Рядом был Кремль-владыка, капитолий Москвы, древний дом царей.

«Древнее Московское царство, — сказал Белинский о Москве, — которое осталось верным своему стремлению к семейному удобству…»

Перейти на страницу:

Похожие книги