Читаем Мальчишник полностью

— Не ищите. В альбоме этого полотна нет. Висела картина в Пятигорске. Есть она и в Пушкинском Доме. В Пушкинском Доме картина подписана поэтом «М. Лермонтов. 1837», в Пятигорске — не подписана. У кого же подлинник? В Пятигорске утверждают, что у них. Пушкинский Дом настаивает, что у них. Привезли пятигорское полотно в Ленинград. Было это в 1976 году. Я тоже был в Ленинграде. Отнесли обе картины в Эрмитаж. Исследовали под рентгеном. Ничего точно ответить не смогли. Дело в том, что Лермонтов начал писать этот сюжет, потом прекратил. Полотно потрескалось. Лермонтов мог начать писать картину на новом полотне. Мог продолжить и старое полотно. Привел его в порядок и продолжил. Но все-таки откуда взялась вторая картина? Потому что обе они оказались законченными. Спор не затихал, пока полотна не показали старейшей сотруднице Эрмитажа Панфиловой. Было ей тогда что-то восемьдесят один — восемьдесят два года. Она за свою жизнь детально изучила манеры многих великих мастеров. Знала и «руку» Лермонтова. Пожалуй, как никто другой. Поставила перед собой полотна, взяла сильное увеличительное стекло. Смотрела недолго. Показала на полотно, которое было из Пушкинского Дома. Сказала: «Лермонтов». — «А это?» — «Не Лермонтов».

Экспертиза закончилась, и Панфилова отошла от полотен. Закурила. Не могла без папирос, даже несмотря на свой преклонный возраст.

— Как же так сразу сумела определить? — не выдержал я.

— И я спросил у нее: как же так сразу? На глаз? Она мне ответила: «Неужели вы не видите, как выписаны лошади? Это же лермонтовские лошади — напряжение, порыв. Шеи какие, ноги, распущенные хвосты… Это Лермонтов. А там — ремесленник». Я до сих пор помню ее слова. И думаю, ну как же я столько копировал Лермонтова, а вот не смог бы так решительно произнести приговор. Он. Не он. Подлинник. Копия…

— Может быть, потому, что вы не курите? — попробовал пошутить я.

— Может быть, — улыбнулся Куинджи. — Но знаете ли, пятигорцы все равно считают, что и у них тоже подлинник.

— Не сдаются.

— Нет!

Вильям Константинович вздохнул. Утомительная все-таки у него работа — требует максимального внимания. Я заметил, что с каждым днем темп работы замедляется. Идет в работу почти одна «тонкая» кисточка. И ставит ею Куинджи точки… точки… точки… И всматривается, всматривается в оригинал. Почти не снимает очков. Не откидывается на спинку стула. Точки… точки… точечки даже. Потом все их стер тряпкой. И опять точки… точки… точечки… Вот они, предельные лессировки.

— Ямочка справа в уголке рта у Елизаветы Алексеевны, — обращает мое внимание Куинджи. Какая теплота, женственность.

Он прав — именно теплота, женственность. Даже странным кажется назвать Елизавету Алексеевну бабушкой.

— Что бы Панфилова сказала, глядя на ваши копии?

Куинджи с сомнением покачал головой.

— Вы не ремесленник, дорогой Вильям Константинович, — сказал я серьезно. — Вы мастер. Вы столько лет служите Лермонтову. И глядеть на вашу работу — удовольствие. И на вашу бабушку глядеть удовольствие по схожести, по точности до точечности, — попробовал определить я. — Вернется в Тарханы бабушка. И здесь тоже останется бабушка. А почему Лермонтов сам ее не написал? — вдруг вслух подумалось мне. — Сам? Не написал? И ямочку в уголке рта…

— Я тоже думал об этом.

То, что глядеть на работу Куинджи — удовольствие, истинная правда, и не только моя: каждый вечер, когда музей пустел, смотрительницы, во главе со старейшей смотрительницей кабинета Ольгой Павловной, собирались в гостиной и обсуждали труд Вильяма Константиновича. Приходили, конечно, и Валентина Брониславовна со Светланой Андреевной.

— Потемнеют со временем белила, — говорил Куинджи, — потемнеет и копия. Будет как подлинник. Шарф слева надо еще немного прописать. Концы бровей сделать смесью черной с белилами. А ближе к переносице тронуть еще разок охрой.

Слышно было, как приближается с экскурсоводом одна из последних групп. Вошла, заполнила гостиную. Начался рассказ и показ. Группа прошла. Но остался один посетитель, спросил разрешение поглядеть на работу Куинджи. Выяснилось, что до создания музея жил в этом доме. Теперь приходит, чтобы еще и еще раз поклониться поэту и убедиться, что жил вместе с ним. Бабушку Елизавету Алексеевну тоже считает для себя родным человеком.

За окном сумерки уже уплотнились. Группа уходила все дальше, в следующие комнаты, и дом замолкал. Шевелились занавески у открытой форточки, синие кисти — ультрамарин, подумал я, — трепетали, слегка покачивались. Рояль — сиена жженая (красноватая). Отделка мебели — охра золотистая. Скрипка — умбра. Столик, на котором она лежит, — сиена натуральная, светло-коричневая. Красная гвоздика, которая, может быть, скоро опять появится на столе у Лермонтова (вновь фея), — кармин или киноварь.

Мы говорим с Вильямом Константиновичем об Иде Мусиной-Пушкиной. Точнее, я завожу этот разговор. Куинджи мне отвечает:

— Она, как и Катя Быховец, была еще девчонкой. А Лермонтов последние четыре года был уже великим, несмотря на свое видимое «офицерское поведение», как совершенно справедливо отметил Александр Блок.

Перейти на страницу:

Похожие книги