Ведь те черты, что я ПРИПИСЫВАЮ ПЕРСОНАЖУ СВОЕГО РОМАНА (а ты, безусловно, почти стал для меня персонажем книги, папа), я РАЗЛИЧАЮ и в себе. Например, герой романа Вальтер Хениш немедленно превращает в фотосюжет все, что видит, и сам я точно такой же. Я пошел еще дальше, я превращаю в сюжет не только все, что вижу, но и все, что ощущаю в себе. Я думаю, все существующее прекрасно, поскольку представляет собой МАТЕРИАЛ для книги. То, что для тебя становится фотоснимком, папа, для меня обретает облик текста. Вот взять хотя бы нынешнюю ситуацию: мне кажется, иногда я слежу за тобой с той же отрешенной, холодной страстью, с тем же ЖЕСТОКИМ ЛЮБОПЫТСТВОМ, о котором ты рассказывал. Ты стар, ты тяжело болен, ты в отчаянии, а мне интересно за этим наблюдать. Я подмечаю все, что ты говоришь и делаешь, я не полагаюсь только на свою память, а записываю тебя на магнитофон и заношу свои заметки в дневник. Однако, чем больше я становлюсь на тебя похож, тем лучше я, по-моему, тебя понимаю.
Еще в детстве у меня часто возникало чувство, будто я неусыпно слежу за собой и всеми своими поступками недремлющим оком, парящим в воздухе где-то над моей макушкой. Отстраненно наблюдая за собой, я даже описывал свои поступки В ТРЕТЬЕМ ЛИЦЕ и В ПРОШЕДШЕМ ВРЕМЕНИ. С одной стороны, если ты способен одновременно плакать и бестрепетно подмечать, как плачешь, это вполне практично. С другой стороны, если ты смеешься и вместе с тем подмечаешь, как смеешься, глядя на себя со стороны, — разве это не одно и то же? Видишь, папа, я все превращаю в материал, а потом в текст. А тебя, все превращавшего в материал, я тем более превращу в материал. И критику, которой подвергаю тебя, все превращавшего в материал. И критику, которой подвергаю себя самого, превращающего в материал даже критику в свой адрес.
Я часто слышал, как ты говорил, что, мол, живешь двойной жизнью, ведь твоя профессия с течением лет сделалась для тебя ФОРМОЙ СУЩЕСТВОВАНИЯ. Вот моя жизнь, вот мои снимки, мои снимки — моя вторая жизнь. Я часто слышал, как ты говорил, что именно эта двойная жизнь позволяет тебе вдвойне наслаждаться каждым мгновением. Но о том, что это двойное наслаждение неразрывно связано с утратой остроты других чувств едва ли не наполовину, ты умолчал.
А потом, что означает “утрата едва ли не наполовину”, не лучше ли говорить о раздвоении личности? Это точнее описывает ситуацию. Мой мозг напоминает комнату с тысячей зеркал, ты не можешь меня оттуда выпустить, но я и сам не в силах выбраться. Сказав мне сейчас, что я полное дерьмо, ты подаришь мне хлесткую фразу для моей книги. А упав замертво на следующей странице, ты подаришь мне отличный сюжет».
— Да, — произносит голос отца на пленке, — бывало, что пленный умолял тебя: «Хлеба, воды!», — а ты, вместо того, чтобы дать ему поесть или попить, его снимал. Ведь лицо с таким выражением больше никогда не попадет тебе в объектив, второго шанса не будет. Или ты залег в пулеметном гнезде и ждешь вместе с пулеметчиками, которые дадут тебе нужный сюжет, когда обреченные на смерть подойдут поближе. А когда заговорит пулемет и на лицах умирающих несколько мгновений еще будет написано удивление, ты успеешь нажать на спуск. Или видишь как танкист, превратившийся в горящий факел, выбрасывается из башни. Товарищи накрывают его, ведь он — готовая мишень для противника, а ты случайно оказался рядом, когда его муки сделались невыносимы. Или снимаешь казнь, и, какой бы ты ни испытывал ужас, стараешься приблизиться к преступнику как можно ближе. Ты же понимаешь, что сможешь запечатлеть эти глаза на пленке сейчас или никогда…
Особенно мне запомнился, — продолжает отец, — расстрел партизанки Сони Орешковой. Насколько мне известно, она была из Москвы, училась в медицинском институте, и было ей всего-то восемнадцать. Ее арестовали за проникновение на военный аэродром под Смоленском. И тамошний комендант, печально известный бабник, лично ее допрашивал.
На следующий день, вечером, комендант пригласил ее в казино. А она, якобы для того, чтобы добыть на вечер платье понаряднее, выпросила у него пропуск. В казино она пила мало, но то и дело подливала своему кавалеру, который и так не нуждался в особом приглашении. А в конце концов отвела абсолютно пьяного коменданта в его комнату.
Там она устроила ему сцену ревности и во время перебранки кричала, что на пальце у него обручальное кольцо. Она потребовала, чтобы он показал ей фотографии супруги, хранившиеся у него в бумажнике, и комендант после некоторого колебания ей уступил. Затем она отдалась ему, а как только комендант заснул, достала из сумочки снотворный порошок и посыпала ему на лоб и на волосы. Потом забрала бумажник, документы и пистолет и прошла мимо часовых, предъявив подписанный капитаном пропуск.
На первый взгляд, эта Соня Орешкова была совсем невзрачна и совершенно лишена женских чар. Она ничем не обратила бы на себя внимание среди десятка своих русских ровесниц. Однако во время разговора ее лицо оживлялось, у нее были глубокие глаза и выразительные жесты.