— Ума не приложу, — удивляется мама, — что в последнее время стряслось с папой, он говорит такие странные вещи… Вот, например, сказал, что врач ему ПРЕДРЕК: если он, мол, не бросит пить, то он, считайте, покойник. Врач, говорит он, вселил в него НАДЕЖДУ, что его убьет одна капля алкоголя. Врач, мол, шарлатан, и он ему больше не верит.
Иногда я просто в толк не возьму, — сетует мама, — к чему он клонит. А я ведь прожила с ним ни много ни мало тридцать три года. Но бывает, не понимаю, серьезно он это или шутит. Что-то мне его так называемый юмор теперь внушает подозрения.
И потом, — продолжает мама, — в последнее время творятся какие-то непонятные вещи. Еще до того, как папу положили в больницу, пропала бутылка коньяка, которую купил твой брат Вальтер. А в машине, в отделении для перчаток, знаешь, что я у него нашла? Ни за что не поверишь, — пистолет! Ну, зачем он ему?
Подожди, — внезапно прерывает саму себя мама, — повернись к свету и не двигайся, стой!
— Да что случилось-то? — удивляюсь я, но она берет меня за подбородок и немного поворачивает мою голову к окну.
— Сейчас уже прошло, — говорит она, отпустив меня, — а минуту тому назад я просто диву давалась, сходство было поразительное, вылитый папа!
Потом я ушел в лабораторию и решительно взялся за папку, содержимое которой просматривал в последний раз. Но как я ее ни тряс, фотография мамы в купальнике не выпала. Я внимательно пролистал папку с начала до конца, ничего не пропуская, но тщетно. Я, с каждым разом все более торопливо, просмотрел вторую папку, затем третью, но не нашел.
Одни боевые приказы, отзывы на папины фотографии экспертного бюро Министерства пропаганды и фронтовые письма. Папин лишенный наклона, узковатый почерк. Я читал, не понимая, о чем идет речь: странное исчезновение снимка словно оглушило меня. В конце концов, я наткнулся на стопку писем, датированных зимой сорок второго — сорок третьего годов. И, на несколько мгновений забыв о пропавшей фотографии, углубился в чтение.
«Сердечко мое, — читал я, — всего несколько дней, и я вернусь к тебе. Хотя отпуск будет совсем короткий, я жду, что ты встретишь меня с любовью. И хочу дать тебе, Розели, всю любовь, на которую способен. Я твердо верю, что в отпущенные нам дни мы будем счастливы друг с другом».
— Этому отпуску, — произносит голос отца на пленке, — я, вероятно, обязан жизнью. Ведь пока там все катилось к Сталинградской катастрофе, я лежал в объятиях твоей мамы. Вскоре после этого она написала мне, что у нее перестали приходить месячные. Поэтому ты тоже совершенно точно обязан жизнью этому отпуску.
«Подарив мне ребенка, Розели, ты исполнишь самый прекрасный и самый возвышенный долг, какой только выпадает на долю женщины. Что бы ни случилось, воспитай его и расскажи, как сильно любил его отец. Сердце подсказывает мне, что ты действительно беременна. Даже если разум отказывался верить в чудо, любовь оказалась сильнее!»
А еще в этих письмах речь часто заходит о Руди, мамином брате, пропавшем без вести под Сталинградом. По слухам, он написал в последней своей открытке с фронта: «Сейчас я готов молить даже о корке черствого хлеба». «Посылать ему хлеб, — пишет отец из Орла, — не имеет смысла, ведь если они действительно окружены, посылки до них не дойдут. Да, им там, на юге, придется не сладко, но не стоит заранее паниковать, может быть, все не так страшно, как кажется».
Впрочем, и он, привыкший писать не все, что думает («как военный корреспондент», — говорит он в одном письме, — «особенно сейчас, когда его в наказание перевели в пехоту, он не может позволить себе некоторые выражения»), не склонен видеть положение в розовом свете. «Никогда еще нам не было так тяжело, — пишет он, вероятно, откуда-то из-под Воронежа. — Дело не только в том, что русские атакуют, бросая на нас все новые и новые силы. Здесь бушуют страшные метели, настоящие ураганы, — ни один из нас, даже те, кто пережил чудовищную прошлую зиму в России, не видел ничего подобного».
Двадцать седьмого февраля он уже снова в своей бывшей части и, по-видимому, как и прежде, чувствует себя там прекрасно. «Сделал несколько ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫХ снимков во время боя — ВЕЛИКОЛЕПНУЮ пехотную атаку. Сейчас идут тяжелейшие бои, но снег в степи уже чуть-чуть сошел, и скоро начнется весна. Потому, каким бы мрачным ни казалось наше положение, ближайшие недели войны видятся мне не безнадежными».
И в самом деле: весной и летом сорок третьего если не для всего вермахта, то, по крайней мере, для военнослужащего Вальтера Хениша, наступает невиданная прежде полоса удач.
«Помимо Железного креста второго класса, помимо железного нагрудного знака “За участие в атаке”, помимо медали “За зимнюю битву на Востоке”, помимо серебряного нагрудного знака “За участие в атаке”, помимо черного нагрудного знака “За ранение”[28] я был награжден Железным крестом первого класса. Никогда прежде газеты и журналы не публиковали столько моих фотографий. А отзывы в экспертном бюро Министерства пропаганды никогда не звучали столь хвалебно».