— Совсем не потому. Просто вам больше везло — я хочу сказать, вы и родились удачно, потому что были здоровы, вы и до рождения были здоровые. Возьмите Дика, ведь он похоронил трех своих товарищей и двух инженеров в Гваякиле от желтой лихорадки. Почему же желтая лихорадка не убила Дика? И та же самая история с вами, широкоплечий и широкогрудый мистер Грэхем! Почему во время вашего последнего путешествия в болотах умерли не вы, а ваш фотограф? Ну-ка, исповедуйтесь, сколько он весил? Что, плечи у него были широки? Грудь крепкая, легкие крепкие? Ноздри широкие? Силы сопротивления много?
— Он весил сто тридцать пять фунтов, — огорченно согласился Грэхем. — Но производил впечатление человека вполне крепкого и здорового. Смерть его меня поразила, кажется, больше, чем его самого. Но дело не в весе; при одинаковых условиях сопротивляемость выше именно у таких. А все-таки вы попали в точку. У него не было сопротивляемости вовсе. Вы понимаете, что я хочу сказать?
— Если хотите, все дело в качестве мускулов и свойствах сердца, позволяющего некоторым чемпионам выдерживать подряд, скажем, двадцать, тридцать или сорок раундов, — согласился и Дик. — Возьмите хоть сейчас, в Сан-Франциско несколько сот юношей мечтают победить на ринге. Я многих видел. Вид у них отличный, здоровый, сложены прекрасно, молоды, натянуты, как струны, и горят желанием добиться своего, а между тем из десяти человек девять не выдерживают больше десяти раундов. Не то чтобы их побеждали другие. Они как бы взрываются изнутри. Их мускулы и сердца сотканы не из первосортных тканей. Они просто не созданы для того, чтобы двигаться с большой быстротой и с чрезмерным напряжением столько, сколько нужно для десяти раундов. Некоторых из них взрывает уже после четырех или пяти. И ни один из сорока не выдержит в течение часа двадцати раундов при одной минуте отдыха и трех минутах борьбы. Найти парня вроде Нелсона, Ганса или Волгаста, способного выдержать сорок раундов, — это редкость, их на десять тысяч — один.
— Вы понимаете, к чему я веду, — подхватила Паола. — Смотрю я на вас. Обоим вам уже по сорок лет. Уж довольно нагрешили. Преодолели столько препятствий, столько рисковали, стольких потеряли на пути. Повеселились, побесились. По всему миру побродили.
— Разыграли дурака, — посмеялся Грэхем.
— И попьянствовали, — добавила Паола. — Подумайте! Ведь и алкоголь вас не прошиб, слишком вы выносливы. Другие под столом валяются, или в больнице, или в могиле, а вы шествуете по своему триумфальному пути с песнями, и ткани ваши все так же свежи, и даже по утрам голова не болит! Я и веду к тому, что вы везунчики! Мускулы ваши налиты кровью. И отсюда ваша философия. Вот почему я и зову вас «медными гвоздями», вот почему вы и проповедуете реализм, и практикуете реализм, смахивая с пути людей помельче и не таких счастливых, которые и пикнуть в ответ не смеют, потому что они, как вот те, о которых только что говорил Дик: их взорвало бы изнутри после первого же раунда, если бы только они посмели состязаться с вами.
Дик только свистнул, как бы растерявшись.
— Вот почему вы проповедуете Евангелие сильного, — продолжала Паола. — Будь вы слабыми, вы бы проповедовали Евангелие слабого и подставляли бы другую щеку. Но вы оба сильные великаны, и, если вас ударят, вы другой щеки не подставите.
— Ни в коем случае, — спокойно перебил ее Дик, — мы тотчас заорем: «Голову долой!». Она нас разгадала, Ивэн, это верно. Философия — как религия, но это то же, что человек, и создается по его образу и подобию.
Пока продолжался разговор, Паола вышивала, и перед ее глазами витали образы этих прекрасных мужчин, сидевших рядом с ней; она восхищалась ими, удивлялась и раздумывала обо всем, что происходит, не чувствуя под собой такой твердой почвы, как они, а, наоборот, сознавая, что она как бы соскальзывает, расставаясь с убеждениями, усвоенными и принятыми за свои так давно, что они до сих пор всегда казались ей ее собственными.
И позднее, как-то вечером, она высказала свои сомнения:
— Самое странное в этом то, — сказала она в ответ на замечание, сделанное Диком, — что стоит нам только пофилософствовать о жизни, как нам становится еще хуже, чем без всякого мудрствования. Философствование нас сбивает с толку, по крайней мере, женщину; тут приходится так много слышать обо всем и против всего, что ничего абсолютного нам не остается. Вот, например, жена Менденхолла — лютеранка. Она ни в чем не сомневается. Для нее все раз навсегда установлено в определенном порядке и неизменно, ни о каких астрономических явлениях и ледниковых периодах она и не знает, а если бы и знала, то и это никоим образом не подействовало бы ни на ее поведение, ни на ее взгляды.