– Согласна. И в Москве вы действительно выступили потрясающе. Я встречала такое предположение – по-моему, интересное: вроде бы ваша невинность в Монреале, в семьдесят шестом, ведь, в конце концов, вы были тогда совсем ребенком… так вот, якобы ваша невинность в сочетании с техническим совершенством ваших композиций в каком-то смысле передалась судьям, и они словно бы не посмели заниматься махинациями рядом с такой явной чистотой…
– Чистотой? Иными словами, вы приписываете махинации с моими оценками в Москве чему-то
«нечистому», появившемуся во мне, поскольку я перестала быть девочкой? Не понимаю… Послушайте, я не уверена, что мы сможем продолжать. Вы все очерняете! У вас все – сплошной мрак! Вы без конца заставляете меня судить. А я отказываюсь быть судьей для кого бы то ни было другого!
На этом она, обозлившись, бросает трубку, и мы с ней три недели не разговариваем. Но потом я получаю от нее открытку, она пишет, что уехала отдыхать, и постскриптум к открытке такой
: «Бела заходил со мной очень далеко, но я придумала, как защищаться. Допустим, я знала, что могу проплыть в бассейне пятнадцать дистанций подряд, а Беле говорила, что десять, таким образом, пять у меня оставалось в запасе. Бела не мог меня сломать, потому что никогда не знал моих настоящих пределов, я никогда ему их не открывала».
Почему она, годы спустя, так упорно отрицает то, о чем свидетельствуют другие, почему так хочет от всего и всех отмежеваться, зачем ей эти нагромождения официальных версий, зачем так ожесточенно сражаться, оспаривать малейшую свою слабость, хвастаться своей исключительной силой —
«я никогда не плакала», – зачем постоянно перекраивать все, что могло бы сблизить ее с «бедной девочкой»?