Во вторник утром мы поехали в город и первым делом остановились в ателье, выходившим на Юнион-сквер. Стол был устелен отрезами тканей.
– Всего на секунду, малыш, – сказал он.
– У Версаче действительно лучшие ткани, – сказал отец портному, пробегая большим пальцем по серой в клетку. – Лучше, чем у Армани, – он произнес это скорбным тоном, будто в том, насколько хороши ткани Версаче, было что-то печальное. В слове «Версаче» он прошепелявил дважды. Каждый образец ткани, который он щупал, он предлагал мне, чтобы я пощупала тоже.
Потом мы направились к мосту «Золотые ворота» и оставили рядом машину, чтобы пройти по нему пешком, как он и запланировал. В городе, разглядывая ткани, он казался уверенным в себе и непринужденным, но теперь, когда рядом никого не было, с рюкзаком за плечами, отец выглядел уже не таким уверенным, но куда моложе.
– Люди прыгают отсюда вниз, – сказал он, глядя в сторону округа Марин. – Поэтому здесь сетки.
– Правда? – а я-то думала, что они для рабочих, которые ремонтируют и красят мост. Вода в бухте под нами была восковато-зеленой, непрозрачной, как в диораме, и с такой высоты казалась застывшей, будто резиновой, с белыми неподвижными краями.
– Если спрыгнуть отсюда, расшибешься о воду, как о кирпичную стену, – он хлопнул одной ладонью по другой.
На мосту было ветрено, мы шли долго и почти не разговаривали. Мы забыли взять с собой воду, и поэтому, когда дошли до Саусалито – по узкому тротуару, через холм, где мимо нас проносились машины и автобусы, – мы умирали от жажды и усталости. Обратно к машине мы поехали на такси.
Я думала, у нас впереди еще много таких дней, но мы никогда больше не прогуливали вместе.
Через несколько недель маме нужно было представить итоговый художественный проект в колледже, и вечером накануне она была в панике, потому что до сих пор ничего не придумала. Поздно ночью, когда я уже заснула, она обратилась за помощью к соседу, тоже художнику. Тот сказал, что у него есть отличная идея: принес к нам в дом мусорное ведро и перевернул его, вытряхнув содержимое на пол. Скомканная бумага, спутанные каштановые волосы с расчески, коробки, пластиковые пакеты. Она-то думала, что у него хорошая идея, но он предложил только это. Но потом она стала собирать мусор в мешок – тонкий, из полупрозрачного темного пластика – и добавила к нему елочную гирлянду с маленькими белыми огоньками, хранившуюся у нас в комоде, как какой-то талисман. Огоньки мерцали в глубине мешка, сияя сквозь зеленовато-черный пластик, словно рыбье брюхо в мутной воде. Мама опустила объект на пол, тот осел и принял грушевидную форму – шире внизу, уже наверху.
– Это Мусорный Будда! – объявила она мне наутро. Тот стоял на полу у стены в гостиной, поблескивая, покрытый складками. Высотой он был побольше полуметра, приземистый, похожий на бродягу. Внутри сияли включенные в розетку лампочки. Потоки воздуха шевелили его пластиковую кожу. Казалось, будто он дышит. Мне было неуютно при мысли, что мама возьмет его с собой на занятие и покажет остальным, как будто это обнажит нас перед ними. Что они подумают? Может быть, Мусорный Будда воплощал ее представление о себе, о нас – святые парии.
Его очертания менялись каждый раз, когда она переносила его на другое место, но он сохранял одно стабильное свойство – был не совсем мусором.
На следующий день заехал отец.
– Заходи! – позвала мама. – Смотри, – сказала она, подводя его к стене, у которой воскресила Мусорного Будду. – Что думаешь?
Мама рассказала, что в колледже она погасила верхний свет и объект стал казаться живым.
Отец взглянул, но ничего не сказал. По его позе и походке видно было, что он страдает. Еще когда он приближался к дому, я заметила, что он шагал сгорбившись, что еще похудел. На нем не было лица.
– Мы с Тиной расстались. Все кончено, – заявил он и рухнул на стул в цветочек, стоявший у окна. Или он сел к нам за стол и сидел молча, опрокинувшись назад и балансируя на задних ножках стула почти в горизонтальном положении, и я не могла уже сосредоточиться ни на чем другом. За следующие полгода они расставались и сходились по меньшей мере раз десять. Когда они с Тиной расставались, он едва мог ходить и говорить от горя, ему трудно было поднимать при ходьбе ноги, он худел и желтел, оттого что питался одной морковью. Когда они были вместе, он ходил вприпрыжку, ликовал и как будто совершенно забывал, через что прошел. Каждый раз, когда они расставались, нам предлагалось поверить, что на сей раз окончательно.
Казалось, мы нужны ему, и это льстило. Даже несмотря на то, что в своей печали он держался замкнуто и почти не разговаривал, именно у нас он искал утешения, когда жизнь становилась невыносимой – когда в ней больше не было Тины. Иногда он приезжал и засыпал у нас на диване. Именно этого ощущения, что во мне нуждаются, мне больше всего недоставало неделю или две после разрыва, когда они снова были вместе.