Медные отсветы лизали навощенный пол и юрко стекали в щели. Ястремский затаил дыхание. Холодный пот заливал лицо. Бант на шее распустился и болтался удавкой. Наконец темнота проглотила шар света, словно рыба-кит, до Алексашки донеслись звуки шаркающих нетвердых шагов. Удаляющихся…
«Уходи отсюда» — билось пульсирующей жилкой у виска. И рад бы, но как? Ретирада сия, через незнакомые покои, неведомым путем — нет, не помнил Ястремский пути своего сюда, в горячке все, — успеха не сулила. Переполошит всех, перебудит. Схватят, как татя, ладно — бока намнут, не прибили бы до смерти. Хорош будет начальник гарнизона. Как до сих пор не поднял дом на ноги — непонятно. «Дурак! — било в голову тут же. — Нет никого в дому, как и на дворе. А кто есть — тех, по всему, только архангелам поднимать…»
Нет, уходить надо напролом, вперед, через комнаты. В какой-нибудь да сыщется выход на галереи. И не мешкая с отрядом солдат воротиться.
Ястремский стянул ботфорты, сунул под мышку голенища и распрямился, мучительно выворачивая шею, готовый рвануться, бежать, сшибиться туловом, смять…
Не понадобилось. Слабый дрожащий свет падал в пустой коридор из приоткрытой двери, луч не толще вязальной спицы давал различить дверные плахи и почерневшее кольцо, и затейливую резьбу в арке. Ступни в чулках одеревенели, но ступал Алексашка мягко, беззвучно. Рукоять пистолета в руке намокла от пота. Подумалось: а на месте ли пуля? Пустое. Не то. Куда девался этот, со свечкой?! Нет, не в комнату вернулся, шагов много, и долго было слышно их. Глаза ломило от напряжения, казалось, наружу лезут, как у жабы. Поручик напряг слух и…
Ага! Коридор не заканчивался тупиком-комнатой, уходил налево и вниз. За верхней ступенькой плескалась тьма. Ястремский приник к дверной щели, потом быстро толкнул от себя, придерживая кольцо, и проскользнул внутрь. Замер, щурясь на свету и выхватывая взглядом обстановку, потом плавно притворил тяжелую створку до конца, словно оставлял за нею всю Сибирь — с крепостями, рудниками, язычниками, непролазной тайгой, тучами гнуса, унылыми сопками, низкими потолками в каре бревенчатых стен, сочащихся хвойным духом и смолой, и заборами, заборами, заборами, — чтобы оказаться в будуаре петербургской дамы, в облаке затейливых ароматов пудры, помады и кельнской воды.
Несколько свечей догорали в канделябре, среди вороха бумаг и перьев, на бюро со множеством ящичков. Массивный комод с вычурной резьбой громоздился чуть поодаль, у стены, затянутой голубым шелком. Белые карнизы под высокими потолками стекали в углах комнаты фальшивыми колоннами. Повсюду резьба и лепнина; тени и отблески; на тканых обоях — туманные личины и неясные сюжеты. Зеркало над туалетным столиком подернулось туманной мутью и не отражало ничего, кроме сумрака. У кресел подле ширмы с красноглазыми китайскими драконами были столь высокие спинки, что казалось: из глубокой тени за ними вот-вот поднимется кто-то. Занавеси на французских окнах повисли тяжелыми складками. В кровати, попиравшей точеными ножками толстые ковры на полу, под кисейным балдахином кроваво-розового цвета кто-то лежал…
Анна?!
Анна!
С приглушенным стуком Алексашка уронил ботфорты и пистоль под ноги, кинулся.
Запутался в складках покрова — спит?! жива?! не испугать бы! — тряслись руки и…
Она! На спине, под легким покрывалом, что скрывало складками очертания тела. Лицо бледное, неживое. Волосы рассыпались по подушке. Серые губы и лиловые тени на веках, на тонкой шее в открытом вороте ночной рубахи не бьется ни одна жилка. Ястремский оперся коленом на кровать, наклонился щекой к лицу — близко, в надежде ощутить теплое дыхание.
Отпрянул.
Мнится то, или впрямь щеки девицы запали глубже, заострился нос восковой прозрачностью до самого кончика, губы утратили природные краски, и особенной, последней статью вытянулось тело. Без памяти ухватил Ястремский Анну за холодные плечи, потянул под треск ночной рубахи: встряхнуть, прижать к сердцу, вдохнуть жизнь в безвольное тело.
Поползла, побежала тонкая льняная рубашка по плечам, обнажая девичью грудь с темным соском, одним, справа, а с другой стороны рубцевалась тонкая кожа безобразными шрамами, завязанными в застарелые багровые узлы…
Алексашка разжал пальцы, задохнулся, окаменело сердце, не бьется, и пошевелиться нет никакой возможности, только разевать рот в немом крике и смотреть, смотреть… Как скривился на сторону рот, словно у юродивой; как в приоткрывшихся глазах под тяжелыми веками влажно блестят голубоватые белки, а в едва различимых зрачках, что уставились на поручика фузейными дулами, плещется неутомимая злоба и похоть, ровно в мутно-пьяном взгляде шведских девок, взятых на шпагу в Нотебурге, в брошенном маркитантском обозе: в грязи, крови, вине…