Следующие пять часов проходят не лучшим образом. Я имею в виду, что лежать неподвижно затруднительно само по себе, но когда тебе кроме того не дают еды и перестают давать воду, жизнь начинает казаться сущим адом.
Отец Стефано неохотно объясняет, что завтра у меня нужно будет взять анализ крови, и они хотят видеть мою кровь как можно более чистой. Он старается на меня не смотреть, а я периодически рассказываю отцу Стефано, что сказал бы Бог, если бы падре дал мне хоть двадцать минут сна. Падре не реагирует, по крайней мере внешне, но я продолжаю верить в одно из двух: возможно либо пробиться в сердце человека, вызвав у него искренние эмоции, либо достать его так сильно, что он перестанет обращать на меня внимания.
Впрочем, пару раз, когда я пытаюсь незаметно задремать, святой отец, игнорируя все советы Господа Нашего по этому поводу, награждает меня электрическим разрядом шокера.
А потом в мою комнату, келью, палату или как ее назвать, заходит Морин Миллиган. Она перебирает свой розарий с видом кротким, будто рождественский агнец.
— Падре, вы можете отдохнуть, я посижу с ним.
Когда мы с Морин остаемся одни, она берет стул и садится рядом, говорит:
— Наверное, мы не самые гостеприимные люди.
— Наверное, — говорю я. Язык у меня во рту, кажется, ворочается с большим трудом, распухший и горячий. — Но если бы вы подали мне стакан воды, я бы все простил.
Морин смотрит на меня, потом мотает головой, аккуратным, осмотрительным движением.
— Нет.
— Вы ведь не ради анализа крови не даете мне пить? Вы хотите проверить, выносливее я, чем другие или нет?
Морин не кивает и не качает головой, просто смотрит на меня очень внимательно, своими совсем не старушечьими глазами.
— Умный мальчик.
Она еще некоторое время молчит, рассматривая меня, потом говорит:
— Ты можешь поспать, пока я здесь.
— Я хочу есть, я хочу пить, мне неудобно лежать, у меня болит каждая из моих двести восьми костей.
Но как только Морин кладет руку мне на голову, так, как делала бы это бабушка, которую я никогда не знал, мягким, ласковым движением, я тут же зеваю. Кто как, а я не имею привычки смотреть в зубы дареным коням, поэтому если уж у меня есть шанс поспать, я посплю.
Я долго пытаюсь оказаться в мире мертвых, но когда засыпаю, то снится мне снова цветной, настоящий сон, который нагнала на меня Морин. Мне снится наш сад, и прекрасная летняя ночь, из тех, когда все в мире кажется красивым, правильным, поправимым. Одурительно пахнет садовыми цветами и влажной, холодной землей. Я вижу Мэнди, которая сидит на краю разрытой ямы и болтает ногами. На ней летнее, легкое, но черное платье, и движения у нее такие же легкие.
Но она плачет. Никогда я не видел, чтобы Мэнди плакала. Мильтон говорит, что ей можно вырезать аппендицит без анестезии, и она не пустит и слезинки. Но сейчас Мэнди плачет, совершенно беззвучно, не всхлипывая, не вздыхая: слезы просто текут у нее по щекам, падая в бездну ямы, над которой она болтает ногами. Как только в саду появляется отец, Мэнди утирает слезы, говорит:
— А если яма будет слишком глубокая? А если она будет недостаточно глубокая? Он сможет выбраться?
Отец поправляет очки, смотрит внутрь, в темную пустоту ямы, и я уже понимаю, что это за яма. Моя могила. Это будет моя могила.
— Мы все рассчитали, Мэнди. Она должна быть в самый раз.
Мэнди и папа смотрят друг на друга, как будто оба не в силах понять, почему они обсуждают оптимальный размер могилы для ребенка, когда стоило бы обсуждать его оценки в школе или количество мультфильмов, разрешенных к просмотру за один вечер.
— Скоро мы начнем? — спрашивает Мэнди. Она встает, и я вижу, что Мэнди совсем босая, ноги у нее перемазаны землей. Мэнди вытаскивает у папы из кармана нож, и вдруг зубасто улыбается.
— Мне не терпится попробовать.
— Мне тоже, — папа смотрит на часы, потом говорит. — Двадцать пять минут и семнадцать секунд до полуночи.
Мильтон несет в сад меня. Я в черном, праздничном костюмчике, похожем на те, что я ношу сейчас. За воротником не видно стежков, которые соединяют мою голову с телом. По щекам у меня идут заметные даже в темноте трупные пятна, на которые я не хочу смотреть. Итэн следует за Мильтоном, у него в руках фонарик и книжка, слова из которой он повторяет, не издавая ни звука, только шевеля губами.
— Пора, — говорит Райан. — Нам нужно его закопать.
Мильтон, все еще удерживающий меня на руках, смотрит как-то странно, и мне кажется вдруг, что он меня не отдаст. Но, в конце концов, Мильтон гладит меня по волосам, как будто на прощание и послушно укладывает меня в разрытую могилу, бережно, как укладывают в кровать заснувших перед телевизором детей.
Итэн всхлипывает шумно, а потом говорит:
— Можно не смотреть?
— Нельзя, — говорит Райан. — Мэнди, милая, передай лопату. Закапывать должны мы с тобой.