— А Антонова он убрал, потому что тот был важным свидетелем! — прокашлявшись, возвысил голос толстяк. — Он ведь видел, кто застрелил Могилу, а его показания перевесят все остальные.
Но его перебила официантка, развернувшая мятую газету, которой прежде обмахивалась.
— Написали, что Каримов ваш «того», — она покрутила у виска. — А убивал, войдя во вкус! Тюремный психиатр его спрашивал, чувствует ли он себя серийным убийцей, — официантка водила пальцем по мятой газете, перечитывая статью, — а Каримов бился в припадке, хохоча до тех пор, пока его не уводили в камеру. — Снова свернув газету, она бросила на толстяка победный взгляд.
— А стрельбу на озере он устроил для отвода глаз, — продолжил мужик, горбившийся за стойкой, — только непонятно, случайно ли погиб Кротов, или Каримов, зная о больном сердце, специально морил его в парной.
— Ну, а Лютый? Что Лютый?! — выкрикнул кто-то.
— Да чёрт с ним — с Лютым, — зевнул толстяк, глядя, как оседает пивная пена. — Может, от голода погиб, а может, Каримов до него добрался.
Грохнув пустой кружкой по столу, Пичугин вышел на улицу, щурясь от солнца, слепившего глаза после тёмного кабака. Подняв грязную, липкую газету, валявшуюся рядом с набитой доверху урной, следователь прочитал статью о Каримове, которого газетчики окрестили серийным убийцей. В голове было мутно от выпитого, а буквы прыгали, как блохи, и он перечитывал каждую строчку по два раза, чтобы понять написанное: «Оглядевшись, главарь группировки Саам вдруг увидел, что его окружают одни покойники. Все, с кем он был близок, на кого мог рассчитывать, были убиты Каримовым, и Саам испугался, что следующим будет он. И тогда он пришёл к следователю Пичугину и рассказал, как всё было на самом деле в тот злополучный вечер, перевернувший город вверх дном. Убийца не избежал наказания».
Машина неслась по разбитой, ухабистой дороге, подпрыгивая на колдобинах. Трубка помнил только то, что хотел помнить, и забывал всё, что хотел забыть, поэтому, проехав дорожный указатель, на котором имя города перечёркивалось жирной полосой, он вычеркнул этот город из памяти, забыв его название.
— «Убийца не избежал наказания». — дочитав, Трубка свернул газету и спрятал её в карман. — Люди любят сказки и верят им больше, чем себе.
— «Будьте как дети». — хмыкнул шофёр.
— Жаль, я не писатель, — вздохнул старик, глядя на багровый, словно запёкшаяся кровь, осенний лес и обдумывая прочитанную историю серийного убийцы.
Шофёр удивлённо вскинул брови и сделал тише музыку.
— Я бы написал детектив, приправленный убийствами, как мясо — перцем, а потом. — Трубка задумался, мечтательно закатив глаза. — А потом совершил бы всё описанное, следуя собственной книге, как кулинарному рецепту. Всё надоедает, голубчик, всё требует новизны: и еда, и женщины, и убийства. — его механический голос, раздающийся из приставленного к горлу аппарата, напоминал радиопередачу.
Шофёр сосредоточенно уставился на дорогу, не решаясь спросить шефа о приёмном сыне.
— Сдохну — на следующий день забудет, — заскрежетал Трубка, словно прочитал его мысли. — А теперь — будет всю оставшуюся жизнь помнить. Проснётся на нарах, первая мысль — обо мне. В зеркало глянет — меня увидит. Каждую секунду только обо мне и будет думать. До самой своей смерти.
Узнав от тюремщиков, что приёмный отец уехал, Каримов обмяк, как тряпичная кукла. Подписав признание, он растянулся на лавке, уставившись в потолок. «Никто никому не нужен», — бормотал Каримов, и ему казалось, что он лежит, завёрнутый в линялое платье матери, которую никогда не видел.
Северное лето коротко, как бабий век. В воздухе запахло прелой листвой, молодые деревца уже скинули листву и стояли голые, ёжась от холода. Как порванные бусы, рассыпались ягоды, и Севрюга собирала их в подол, а Лютый отделывал с саамами шкуры, вялил мясо, разрезая его на тонкие полоски, и развешивал над костром.
Лютому казалось, что часов в сутках прибавилось, и, если прежде вечер выглядывал из-под утра, как нижняя юбка из-под платья, а день заканчивался, не успевая начаться, то теперь день стал долгим, как эхо в тайге, которое, возвращаясь бумерангом, вновь разлеталось по лесу. Лютый начал курить, мастеря пахучие самокрутки. Он сдирал кору, мелко стругал её и протирал между двумя камнями, а потом заворачивал в листья, которые высушивал на солнце. Так он занимал себя долгими, тягучими днями, вязкими, как саамская похлёбка.
Кутаясь в оленьи шкуры, Лютый дымил самокруткой, греясь у костра, и перебирал в памяти свою жизнь. И ему казалось, что он и не жил прежде. С него будто содрали кожу, и он сидел голый, чувствуя малейшее дуновение ветра, осторожные шаги зверя, обходящего стороной саамскую стоянку, и дрожь Севрюги, жавшейся к нему.