— Если бы жизнь давалась дважды, я бы её совсем иначе прожила, — шамкала она беззубым ртом, блуждая в воспоминаниях, в которых была красивой девочкой с голубыми, как ягоды, глазами. — И почему живём только раз? Ведь сначала пишут в черновике: зачёркивая, делая помарки, переиначивая то, что не понравилось, — а потом переписывают всё начисто. А живём — сразу, без репетиции, ставим кляксы, которые носим всю жизнь, как родимые пятна, и только оглядываясь назад, понимаем, что прожили не там, не так и не с теми. И умираем, так и не родившись!
Лютый слышал свои мысли, которые годами жевал в одиночестве, как холодный ужин, и, глядя на Севрюгу, думал, что жизнь, как саамская песня ейку, не имеет ни начала, ни конца, ни рифмы. В ней есть только чувства, которые ведут нас, словно поводырь на верёвке.
— Ничего нельзя изменить, — покачал он головой. — Наша жизнь расписана с пелёнок, мы не выбираем родителей, город, в котором рождаемся, пол, цвет наших глаз, друзей, жену, детей, болезни. Из судьбы — как из собственного тела — не выпрыгнуть; пьесу можно только оборвать на полуслове, накинув верёвку и выбив стул из-под ног, но, кто знает, может, и это — единственно возможный финал, предначертанный нам.
Севрюга вспомнила нянечку, душившую подушкой младенцев, причитая «Бедные вы, несчастные», и представила, как она, распустив волосы, шагает из окна в ночь.
— Бедные мы, несчастные, — повторила девушка, уткнувшись Лютому в плечо.
Пастухи говорили так, будто шили саамскую рубаху юпу, протыкая языками беседу, как сукно — иголкой. Рубахи они украшали бисером и цветной тесьмой, а разговоры — песнями и поговорками, которые щекотали лицо, словно кто-то водил по нему травинкой. Савелий подсаживался к саамам в круг, и они, улыбаясь, обращались к нему, хотя Лютый не знал языка, и он кивал в ответ или разводил руками, словно прекрасно понимал их слова.
— То ли было, то ли не было, то ли сказка, то ли небылица, а ты послушай, девочка, если больше заняться нечем, — улыбаясь раскосыми глазами, нараспев говорила старуха. — Уж не помню, кто рассказал мне эту историю, то ли олень-батюшка, то ли прохожий, то ли я её сама придумала.
Севрюга чистила ножичком окуньков, а старая саамка, перепачканная в муке, заворачивала рыбу в сырые лепёшки, запекая на костре.
— Жили-были три сестрицы. Пошли они в лес, обернулись медведицами и всё лето прожили вдали от людей. А когда пришла зима, залегли в берлогу.
Старуха, поджав ноги, показала, как они свернулись в берлоге, и Севрюга, выронив рыбу, расхохоталась.
— Но нашли их охотники, разбудили двух медведиц и убили. Только освежевали туши, как выскочила из берлоги младшая сестрица. Бросилась она на распластанную шкуру — лишь одна лапа не попала. Вернула медведица себе человеческий облик, а одна рука так медвежьей лапой и осталась.
Севрюга задумалась, вытирая перепачканные в рыбе руки о подол.
— И какой же смысл в сказке? Что она значит?
— А какой смысл в жизни? — прищурилась старуха. — А в прожитом дне? А в ночи? Если нас не учат собственные ошибки, так чему научит сказка? — засмеялась саамка, вымазав Севрюге нос мукой.
Заворачивая тёртую кору в листья, Лютый смотрел, как мальчишки раскладывают по кулькам пуговицы, сделанные из оленьих рогов. Погрузив в повозку вместе с выделанными шкурами, саамы возили их в город, продавая или выменивая на нужные товары. Прежде в город отправляли отца этих мальчиков, круглолицего саама с такими пухлыми щеками, что казалось, будто у него всё время набит рот. На рынке он сошёлся с местными грузчиками, весёлыми красномордыми пьяницами, с которыми прогулял всю выручку, и, чтобы не возвращаться с пустыми руками, продал оленя с повозкой, но пропил деньги в соседней пивной. Он не помнил, как пришёл домой, пройдя километры с вывернутыми карманами и чёрной, как лес после пожарища, душой, и, упав в снег, забылся в жару. Старая саамка отпаивала его настойкой полыни и вереска, приправленной мольбами и заговорами, а дети плакали у его ног, но саам умер, так и не проснувшись. С тех пор повозку с товарами возила его вдова, которая кошелёк держала под рубахой, а рот на замке. От выплаканных по мужу слёз она окривела на один глаз, и Лютый, глядя на неё, вспоминал свою жену, ставшую вдовой при жизни мужа.
Старая саамка вытащила из-под подола водку, и саамы протянули к ней кружки, на дне которых лежал камушек или монетка. Старуха разлила по чашкам густой кофе, заваренный на сосновой коре, а сверху плеснула водки, которую отмеряла на глаз, как лекарство. Мужчины пили, причмокивая, чтобы не проглотить камень, а Лютый, глотком осушив чашку, признался, что хочет остаться.
— Все хотят, — покачали саамы головой, — но никто не остаётся.
А Севрюга осталась. Она билась в судорогах и, словно засохшее дерево, цеплялась руками за хлопотавших вокруг женщин, а её грудь вздымалась так сильно, будто из неё вот-вот выскочит красивая девочка, которой она когда-то была. Завывая, словно ветер на погосте, старая саамка изгоняла демонов.