– Солнышко, – крикнула мать из соседней комнаты – услужливый, невыносимый голос. – Ты что-то потеряла?
После долгой паузы Эллисон опустила глаза, снова взялась за ложку. Она омерзительно громко хрустела хлопьями, звук выходил похожим на многократно усиленный хруст насекомого в познавательной передаче, которое жует какой-нибудь лист. Гарриет отодвинулась от стола, заозиралась в бессмысленной панике: о каком городе говорила Ида, о каком же городе, и какая у ее дочери фамилия по мужу? Впрочем, даже если бы она ее знала – что толку? В Александрии у Иды не было телефона. Всякий раз, когда им нужно было связаться с Идой, Эди приходилось ехать к ней домой, хотя какой там дом – покосившаяся бурая хибарка посреди вытоптанного двора, ни тебе травы, ни дороги рядом, одна сплошная грязь. Как-то перед Рождеством, вечером, Эди поехала к Иде – отвезти ей мандаринов и пудинг – и захватила с собой Гарриет. Из ржавой железной трубы на крыше шел дымок. У Гарриет внезапно до боли перехватило горло, когда она вспомнила, как Ида, вытирая руки о грязный фартук, появилась в дверях и фары высветили ее удивленное лицо. Ида не пригласила их зайти, но дверь была открыта, и Гарриет с тоской и смятением разглядывала старые жестянки из-под кофе, накрытый клеенкой стол и висевший на крючке потрепанный свитер – насквозь пропахший дымом мужской свитер, который Ида всегда носила зимой.
Оставшись одна, Гарриет разжала кулак и принялась разглядывать порез на ладони. Руку она порезала себе сама, перочинным ножом, на следующий день после похорон Либби. Дома было тихо и душно от горя, и, ткнув ножом себе в руку, Гарриет неожиданно громко вскрикнула. Нож с лязганьем шлепнулся на пол в ванной. Из глаз у Гарриет, которые и без того опухли и покраснели от рыданий, снова брызнули слезы. Гарриет сжала руку в кулак, прикусила губу – кровь черными монетками падала на полутемную плитку, а она все вертела и вертела головой, смотрела то в угол, то в потолок, будто бы ждала, что откуда-то сверху придет помощь. Странно, но боль принесла с собой облегчение – ледяное, отрезвляющее, она встряхнула ее, привела в чувство, помогла сосредоточиться. “Когда болеть перестанет, – сказала она себе, – когда заживет, я уже буду меньше тосковать по Либби”.
И порез заживал. Да и не болел почти, только иногда, если кулак сжать. В дырке на ладони вздулся бордовый шрам-рубчик, похожий на капельку розового клея, разглядывать его было занятно, потому что шрам напоминал ей о Лоуренсе Аравийском, который тушил спички пальцами. Так, похоже, и нужно воспитывать в себе стойкость. “Главное, – говорил он в фильме, – быть готовым к боли”. И Гарриет потихоньку начинала понимать, что хитроумным способам, которыми беда может тебя подловить, нет числа, а потому этот урок стоит хорошо усвоить.
Так прошел август. На похоронах Либби пастор читал псалом: “Я не сплю и сижу как одинокая птица на кровле”[43]
. Он сказал, что время залечит все раны. Но когда?Гарриет думала о Хили, который выходил на футбольное поле и играл на тромбоне под палящим солнцем, и опять вспоминала псалмы. “Хвалите Его со звуком трубным, хвалите Его на псалтири и гуслях”[44]
. Хили не умел глубоко чувствовать, он жил в тихой солнечной заводи, где всегда было тепло и светло. Домработницы у них дома менялись одна за другой. И почему она так горюет по Либби, Хили не понимал тоже. Хили не любил стариков, Хили их боялся, он не любил даже бабушку с дедушкой, которые жили в другом городе.А Гарриет скучала по бабке и теткам, которым теперь некогда было с ней разговаривать. Тэт разбирала вещи Либби: складывала постельное белье, начищала столовое серебро, скатывала коврики, ходила по дому со стремянкой и снимала занавески, ломала голову над тем, куда деть все вещи, которые скопились у Либби в шкафчиках, сундучках и чуланчиках.
– Милая, спасибо, ты просто ангел, – сказал Тэт, когда Гарриет позвонила ей и предложила помочь.
И Гарриет пошла к Либби, но войти в дом так и не смогла – до того разительно там все переменилось: сорняки на клумбах, косматая лужайка, трагическая нотка запустения. С окон, выходивших на улицу, сняли шторы – совершенно непривычное зрелище, было видно, что над каминной полкой в гостиной вместо зеркала теперь огромная проплешина.
Гарриет с ужасом застыла на тротуаре, потом развернулась и помчалась домой. Вечером, устыдившись своего поведения, она позвонила Тэт и извинилась.
– Надо же, – сказала Тэт не самым приветливым тоном, – я уж не знала, что и думать.
– Я… я…
– Милая моя, я с ног валюсь, – голос у Тэт был и вправду усталый. – Тебе что-то нужно?
– Дом теперь совсем другой.
– Да, совсем. Тяжело там находиться. Я вчера села за этот ее столик на кухне, а вокруг все забито коробками, и уж как я плакала, как плакала.
– Тэтти, я. – расплакалась и Гарриет.
– Милая моя. Ты молодец, что заботишься о Тэтти, но я одна быстрее управлюсь. Несчастный ты мой ангел, – теперь и Тэт плакала тоже. – А когда закончу, мы с тобой придумаем что-нибудь интересненькое, договорились?