Добрый фургонщик привез меня в работный дом. Там меня раздели, обмыли и уложили в постель. Все говорили что мне очень плохо, однако, странное дело, я не чувствовал себя особенно дурно. Я лежал очень спокойно и удобно у меня ничего не болело. Если бы кто-нибудь спросил меня, что лучше: быть здоровым под темными арками или лежать здесь в горячке я бы, не задумавшись, выбрал последнее. Да и чего было задумываться, горячка не причиняла мне никакой боли. Я не испытывал и двадцатой доли тех страданий, какие перенес от зубной боли в фургоне. Постель у меня была чистая и мягкая, лекарство не особенно противное, а бульон, которым меня кормили, превосходный. И однако все, даже доктор, смотрели на меня как то серьезно, все подходили к моей постели осторожно и говорили со мной тихим, мягким голосом, точно думали, что я ужасно как мучаюсь. Не раз приходило мне в голову, что я, может быть, попал сюда по ошибке, что у меня совсем не та страшная болезнь, которую называют горячкой, что, как только ошибка откроется, меня тотчас же выгонят прочь.
Не знаю сколько времени пролежал я таким образом, но помню, что раз утром я проснулся как то больше похожим на себя, на такого самого себя, каким я был до болезни. Все с удивлением глядели на меня. Сиделка, подавая мне завтрак, чуть не разлила его, начав что-то рассуждать о людях, которые спасаются от гроба; надзирательница остановилась подле моей постели и сказала:
— Ну, его, кажется, не скоро придется хоронить!
Больше всех удивлялся доктор.
— Ай да молодец! — вскричал он — вот уж не ожидал, что он так ловко вывернется!
— Да, сэр, — заметила сиделка, — он можно сказать, обманул червей.
— Вот это верно, — засмеялся доктор, — он вправду обманул их! Вчера ночью жизнь его висела просто на волоске, а теперь каким молодцом он глядит! Он наверно поправится! Мы поставим его на ноги, прежде чем ему придется еще раз стричь волосы.
Я не совсем понимал весь этот разговор, по последние слова доктора удивили меня. В первый же день поступления в работный дом меня обрили так, что голова моя была совсем гладкая, волосы мои долго не нужно будет стричь, неужели же я не выздоровею раньше этого времени? Должно быть, доктор ошибается.
Действительно, доктор ошибся, но худо было то, что и я также ошибся. Волосы мои росли очень медленно, весь ноябрь и часть декабря прошли, прежде чем можно было стричь их, по выздоровление мое шло еще медленнее. Можно сказать даже, что настоящие страдания мои начались именно около того времени, когда, по мнению доктора, я должен был бы бодро стоять на ногах. На ногах я, правда, стоял, т. е. меня принуждали вставать, одеваться и ходить по палате. Но я не чувствовал себя ни бодрым, ни веселым. Аппетит у меня был хорош, даже слишком хорош, так что я без труда мог съедать втрое больше скудных больничных порций. Но мне было гораздо приятнее лежать в горячке, когда все за мной ухаживали, и я мог сколько хотел нежиться в постели, чем не то лежать, не то сидеть и слоняться из угла в угол, попадаясь всем под ноги и беспрестанно натыкаясь больными костями на края кроватей и на жесткую мебель. Одну неделю у меня сделалась опухоль в ногах, так что я не мог надеть башмаков, потом у меня заболели уши, потом глаза, так что я должен был ходить с большим зеленым зонтиком. И все это время я ужасно скучал, чувствовал себя и несчастным, и сердитым, каждый скрип двери раздражал меня, работный дом опротивел мне, и я стал от души желать скорее выздороветь, чтобы мне отдали мое платье и отпустили меня.
Я был вполне уверен, что ничего другого со мной не сделают. Мне хотелось одного только, чтобы к моему костюму прибавили рубашку, шапку и, пожалуй, сапоги; я думал, что могу, когда захочу, сказать:
«Благодарю вас, что вы вылечили меня, теперь я уйду», и передо мной тотчас же отворятся все двери, и мне можно будет идти на все четыре стороны. Куда идти, об этом я также не задумывался. Я, конечно, возвращусь под темные арки к Рипстону и Моульди, которые очень обрадуются мне. Хотя я пользовался в работном доме и хорошей пищей, и хорошим помещением, но я без всякого страха думал возвратиться к прежней жизни маленького бродяги. Мне вспоминалось, как мы свободно расхаживали по улицам города, добывая и растрачивая деньги на что хотели, мне вспоминались все наши веселые проказы, и я от души хотел поскорей увидеться с Моульди и Рипстоном. В целом мире о них одних думал я с любовью. Фрайнгпенский переулок как будто не существовал для меня.
В одной палате со мной были другие мальчики, давно уже жившие в работном доме, но я не сближался с ним; они казались мне какими-то глупыми, и я боялся рассказывать им что-нибудь о своих делах, чтобы они не выдали меня. В работном доме все со слов фургонщика считали меня сиротой, у которого нет ни дома, ни друга, ни покровителя.
Наконец я выздоровел. Это было уже в феврале месяце, и снег толстым слоем покрывал землю, когда доктор, обходя палату, приказал на завтра выписать из больницы меня и другого мальчика, Байльса, лечившего от скарлатины.
Когда доктор ушел, Байльс спросил меня: