Наконец холод до того измучил меня, что я решился попробовать развести огонь. На берегу можно было подобрать много щепок и куски угля, одна беда, у меня не было спички. На реке стояло много барок, на них работали люди, и многие из них курили. Они конечно, дали бы мне спичку, если бы я попросил у них, но как подойти к ним в моем костюме? Они наверно станут расспрашивать меня, станут рассказывать обо мне своим знакомым, и кончится тем, что меня поймают. Оставалось одно: снять ту часть одежды, которая могла уличить меня, и вымазать лицо и руки грязью, чтобы быть похожим на одного из мальчиков костяников, роющихся в речном иле. Это было дело не трудное, но мне оно показалось в то время страшно тяжелым: я еще не совсем оправился после болезни, я ужасно прозяб, а мне пришлось снять чулки, башмаки, шапку и куртку, так как костяники не носят ничего подобного. Кроме того, их ноги, руки и лицо вечно выпачканы грязью. Чтобы вымазаться таким же образом, я должен был пройтись голыми ногами по речному илу, покрытому сверху слоем льда, окунуть в этот ил руки и вытереть ими лицо. Костяники носят с собой всегда или мешок, или какую-нибудь посудину, в которую собирают все, что найдут. На мое счастье, я увидел под кормой одной барки старую кастрюлю, лежавшую в иле. Я взял ее в руки и подошел к одному из барочников, прося у него одолжить мне спичечку. Вместо ответа, он поднял какой-то осколок и пустил им в меня, прицелившись прямо в ту руку, которой я держал кастрюлю. Осколок ударил меня по пальцам, и я выронил свою ношу. Это рассмешило других барочников, они начали хохотать и бросать в меня кусками угля, так что я принужден был бежать, завязая в мягкой грязи. Я спрятался за кормой одной барки, но старик, работавший на ней, увидел меня, схватил свой багор, подбежал к краю барки и начал грозить мне. К счастью багор был слишком короток, и он не мог достать до меня.
— Пошел прочь, скверный воришка, — закричал он, — только что из тюрьмы выбрался и опять за прежнее берется!
— Я совсем не был в тюрьме, — со слезами отвечал я, — я никогда не был в тюрьме.
— Не был в тюрьме, гадкий лгунишка! Да ты посмотри на свою голову, разве это не тюремная стрижка!
— Нет я был в работном доме, и меня там обрили, потому что у меня была горячка: я убежал из работного дома; я просил у тех людей спичку, чтобы развести огонь, а они начали швырять в меня. Вон, посмотрите!
И я показал ему свои пальцы, разбитые в кровь. Старик свесил седую голову через край барки и пытливо посмотрел на мое грязное, залитое слезами, лицо. Он, должно быть, убедился, что я говорю правду, потому что сказал гораздо более ласковым голосом:
— Ну, коли тебе нужна только спичка, так возьми себе хоть две, да иди своей дорогой.
Он воткнул спички в расщелину багра и передал мне их таким образом. Но, ах! все труды мои оказались напрасны! Я до половины разделся, и весь вымазался, я перенес грубость работников, и все это не принесло мне пользы. У меня были и щепки, и уголья, и клочок бумаги, но все это было до того сыро, что обе спички мои истлели и ничего не могли зажечь. Я посмотрел на берег: старика, давшего мне их, не было на барке, пришлось обойтись без огня. Я опять сошел к реке, смыл грязь с рук, с ног и с лица, дал им просохнуть на ветре, так как у меня не было полотенца, потом надел опять чулки, башмаки, куртку и шапку и принялся расхаживать взад и вперед под арками.
Часа в два пошел сильный, крупный снег; это не огорчило, а напротив, обрадовало меня: я думал, что по дурной погоде Рипстон и Моульди скорей вернутся домой. Я уселся у последней ступеньки той лестницы, по которой они обыкновенно спускались под арки, и стал ждать. Час проходил за часом, я продрог до костей, а их все не было. Другие ночлежники арок начали собираться, некоторых из них я знал в лицо, другие были мне незнакомы, но я притаился в темном углу и не показывался никому: мне не хотелось собирать вокруг себя толпу и отвечать на вопросы о том, как я выбрался из работного дома.
Я сидел и ждал, пока совсем стемнело. На церковных часах пробило семь, но ни один из друзей моих не являлся. Я был страшно измучен и голодом, и холодом, и напрасным ожиданием, и ужасной мыслью, что будет со мной, если они совсем не придут? До сих пор меня поддерживала надежда увидеться с друзьями, теперь, когда эта надежда исчезла, я чувствовал себя совершенно одиноким и беспомощным. Все, что я сделал, все, что я выстрадал в этот день, оказывалось напрасным. Куда мне теперь деться, за что приняться? Уж не вернуться ли, пожалуй, домой?